Александр Казарновский

Поле боя при лунном свете

Часть 2

начало здесь

За двадцать два дня до. 26 севана. 5 июня.  2115
Когда на баскетбольную площадку пришла смерть, я сидел у ребят в общежитии. После молитвы я краем глаза видел, как Ноам, Цвика и еще кто-то двинулись на площадку, но в этот момент Авиноам начал, шмыгая носом, канючить - ”Рувен, давайте в шахматы поиграем.” Что тут делать! Мы с ним вошли в комнату, сели на койку – слава Б-гу, в их комнате они не двухъярусные так, что голову нагибать не приходилось. В шахматы я играю паршиво, но Авиноам еще хуже, хотя и обожает это дело. Поэтому, когда мне по жребию достались белые и мы расставили фигуры, я довольно-таки рьяно ринулся опустошать его ряды.
    И тут до игрушечного поля боя донеслись реальные выстрелы. А затем заработал механизм, которым стал я. Сжимая “беретту”, я помчался на баскетбольную площадку. Было темно, но площадку освещали прожектора, и в их свете, в их едком, неестественном, полном  не существующих в природе оттенков свете черным прорисовывался силуэт мужчины с автоматом.
    Калаш! Значит, это – он.
    В нескольких метрах от него вырос какой-то странный бугор, а поодаль – еще один. Если бы в тот момент я не был механизмом, я бы, наверно, умер от горечи при мысли, что эти сгустки мертвой материи еще несколько секунд назад были живыми людьми, детьми, которых я призван защищать, и не важно, кто из них тут лежал, я всех их любил и люблю.
    Но в этот момент была лишь информация: он  здесь – он убил – он должен быть убит. Он должен стать третьим бугром неодушевленной плоти, приросшим к гладкой поверхности баскетбольной площадки. И никто за меня его таким не сделает.
    Двоих других баскетболистов я тогда не разглядел. Я заметил их спустя мгновение, когда силуэт развернулся, и тишину, нарушаемую доносящимся из общежития криками перепуганных детей, прострочила еще одна очередь. Краем глаза увидав, как у загородки проседают, точно пытаются уйти в асфальт две фигурки, я начал стрелять в него на бегу. Он, гад, прямо подскочил на месте, а затем как-то геометрически переломился, и я уже обрадовался, но рано. Он с натугой распрямился, развернулся в мою сторону, и мимо меня с треском понеслись пули.
    И опять же – ни в коем случае не страх, а какой-то компьютер в башке скомандовал:"калаш" против "беретты" – никаких шансов – погибнешь бессмысленно, и дети останутся без прикрытия.
    Меня развернуло, и я понесся в сторону общежития, а он за мной. Я нырнул между эшкубитами, завернул в комнату, ударился лбом о койку второго яруса и не почувствовал боли. Я сжал в руке беретту, ожидая, что он появится в дверном проёме, а он вместо этого появился в оконном, но не весь, а только его голова, глупая голова, в которую невесть откуда приперлась мысль перехитрить меня. Эта голова нуждалась в немедленной порции свинца, и я ей эту порцию великодушно предоставил. Я чуть палец не сломал о курок, с такой силой сдавил его, и у араба посреди лба расцвел красивый цветок, который при свете фонаря казался черным, а на самом деле был красным. Мой собеседник начал что-то бормотать, словно торопился объяснить мне нечто очень важное, однако я не стал его выслушивать, решив, что еще чуток свинцовой начинки пойдет его мозгам исключительно на пользу.
    Моя "беретточка" послушно плюнула ему в голову еще пару раз, у ублюдка закатились глаза, он несколько раз раскрыл рот, как рыба, выброшенная на берег, и провалился, исчез с экрана оконного стекла.
    Вместо него – следующий кадр – возник  с “узи” в руках учитель иврита Ави Турджеман, прибежавший, на звук выстрелов.
Честно говоря, над Ави мы всегда немного подсмеивались – он и на работу-то приезжал в бронежилете, походя одновременно на черепаху, броненосца и пациента зубной клиники в противорентгеновом свинцовом фартуке. А оказалось, нормальный мужик -   заслышав стрельбу, сразу примчался сюда.
    Увидев улегшегося наземь террориста, он подскочил к нему и начал всаживать в беднягу заряд за зарядом. Тот первые пару раз дернулся, а потом, видно, решил поспать.
    Потом появились вожатые, вызвали полицию. Она оформила дело, всё как водится. Совместными усилиями взгрустнули по поводу того, что школьному охраннику разрешен лишь револьвер. Предполагается, что из длинного оружия, как-то “узи”,”эм-шестнадцать” и т.д. пуля, пробив террориста, воткнется ненароком в кого-нибудь из подопечных. А из “беретты” - погладит и дальше повальсирует.
Когда ребята высыпали посмотреть на убитого араба, один из них – Шарон Исраэли из двенадцатого класса спросил меня:
   -  Рувен, ты такой смелый -  потому что веришь в вечную жизнь и не боишься смерти?
    Я сразу вспомнил, как предыдущий любавичский ребе на допросе в ГПУ заявил следователю, направившему на него пистолет: "Этим вы можете напугать того, кто верит в один мир и множество богов. Я же знаю, что есть один Б-г и два мира" – то есть этот и грядущий.
    Он имел в виду, что со смертью ничего не кончается, с чем я полностью согласен, но повлияло ли это на мои действия – не знаю. Может быть, на уровне подсознания, но не выше. Не отсутствие страха за ненадобностью, которое должно быть присуще религиозным людям, двигало мною и не бесстрашие бойца, но автоматизм.
 
 
 *    *    *
       Продолжая оставаться ходячим автоматом, я приперся домой примерно в час ночи. Мой эрдель Гоша, увидев меня, поднял голову – дескать, где загулял, козел? – и снизошел с дивана, где, после моих бесчетных попыток пробудить в нем совесть, ему было категорически разрешено валяться. После чего он подошел ко мне и повилял хвостовой культей, что должно было означать: ”Фиг с тобой. Если уж не запылился, так и быть, можешь пройтись со мной по воздуху полчасика, не больше. Сейчас самое время.” Я посмотрел на часы и решил, что время все-таки не самое.
    - Щас, - ответил я и, приоткрыв дверь, добавил, - Марш, отдать честь ближайшему кустику и сразу же обратно! И вообще, не трогай меня. Я -  герой. Я сегодня араба убил. Будешь много выступать – разделишь его судьбу.
    - Ну и сволочь же ты, - с горечью посмотрел Гоша и отправился в сочащийся ночною тьмой дверной проем выполнять мою инструкцию. Правда, не поднял лапку, как я ему велел, а присел, как последняя сука. Возможно, этим самым он хотел намекнуть на мое место под солнцем.
    - Ты у меня договоришься, - заметил я ему, когда он вернулся. – Муму, небось, читал?
 Он не стал обсуждать со мной нравственную сторону поступка Герасима, а улегся спать. Я тоже плюхнулся на койку, нажал на "off" и погрузился во тьму.
 Следующий день прошел, как во сне. В памяти остались какие-то обрывки - еще и еще раз восхищение спасенных ребят, постоянные сводки из больницы по поводу раненых – Шмулика и Итамара, слава Б-гу, удовлетворительного, благодарные звонки матерей как раненых, но спасенных, так и всех остальных. Сообщили мне также, что Управление охраной рассматривает вопрос о выдаче мне премии в пятьдесят тысяч шекелей, а также о немедленном предоставлении "квиюта" – возможности работать без угрозы быть уволенным. А еще прибыли результаты экспертизы. Выяснилось, что среди бесчисленного количества "узиных" пуль, которыми Ави щедро нашинковал грудь и брюхо араба, были и две из "беретты", то бишь мои. Нет, это помимо тех, что я вогнал ему в голову. Но ведь через окно я ему в живот не стрелял. Эти две пули попали в него возле площадки. И, оказывается, он, паразит, вместо того, чтобы, как порядочный, упасть и умереть, бегал с ними, палил в меня из "калаша" и так далее. Оборотень чертов. Эта мысль застряла во мне, спряталась, скрылась, чтобы позже расцвести ночным кошмаром. А пока...
   Уроков в школе, конечно, не было - какие тут уроки, когда и ученики и учителя в истерике? В одиннадцать подошло два желтых автобуса компании "Шомрон Питуах". Притихшие дети и взрослые - и те и другие с заплаканными лицами - медленно поднявшись по ступенькам, ныряли в черную прохладу кондиционируемого воздуха. Затем их лица, приобретя, благодаря двойным пуленепробиваемым стеклам, синеватый оттенок, столь же медленно проплывали по салону и прирастали к окнам. Последним влез я, найдя себе замену на боевом посту. Нас повезли на похороны. Половину - в Офру к Цвике, половину - на Голаны, к Ноаму.
Пока мы ехали, в ушах все время звучал голос Цвики - как он поет "Мама, мама, что я буду делать..." Потом представилось, как мы оба хохочем. Ноама я почти не знал, а вот Цвика... Я почувствовал, как некая анестезия, полученная мною в момент перестрелки, вроде заморозки перед тем, как зуб дергают, начинает отходить, как мне вдруг становится невыносимо оттого, что я уже больше никогда не увижу этого мальчишки, не буду в его громадные глаза рассказывать всякие байки про жизнь в России... Да и Ноам. Гордость школы. Цвика, Ноам...  Все они мне родные!
В доме Цвики, вернее, в их двухэтажной квартирке, толпились люди. Когда я вошел, мать его стояла посреди комнаты. Под глазами у нее были не черные круги, не черные пятна - нет, две пропасти. Ее обнимала девушка с щедро рассыпанными по плечам каштановыми волосами, длиннющими черными ресницами и пронзительно карими глазами. Цвикина мать молчала,а девушка все время пришептывала: "Цвика... Мой Цвика.... Что же ты, Цвика?!.." Это явно не была его сестра - она внешне ничем не походила ни на него самого, ни на его мать, ни на отца. Отец сидел в соседней комнате на кровати, обхватив голову руками, и слегка раскачивался. Справа и слева от него сидели родсвенники и друзья – мрачные бородатые поселенцы. В углу комнаты с каким-то ужасно виноватым видом примостился серый полосатый кот.
- Это уже третий, - заговорил вдруг отец, указывая пальцем на кота.- Один попал под машину. Другой куда-то пропал. Говорят, животные погибают вместо людей... Этот будет жить долго.
    Он закрыл лицо руками и зарыдал.
    Потом все пошли в синагогу. Рав поселения тихо поднялся на возвышение в центре зала. Наступила тишина, прерываемая лишь раздающимися с разных сторон всхлипами да тихим плачем родителей.
      - Г-споди, - сказал рав, глядя поверх голов. - Ну сколько можно? Убивают нас... убивают наших детей? Когда же это все прекратится, а, Г-споди? 

За двадцать дней до. 28 сивана. 7 июня. 22.30.                                                  
      На вторую ночь после убийств на баскетбольной площадке я проснулся оттого, что кто-то стучал в дверь моего эшкубита.
   - Кто там? – крикнул я, не вставая с постели.
   Никто не ответил, но стук возобновился. Даже стал настойчивее. Я подошел к окну, отстегнул застежку, отодвинул влево створку окна и высунул голову. Он стоял там. С калашом. Во лбу его цвели черные провалы, морда была перемазана кровью, из распоротого очередями живота вываливались кишки, однако на ногах он держался твердо и автомат сжимал в руках очень твердо. На сей раз он был в чалме, и борода его вилась с такой интенсивностью, словно ее только что сняли с горячих бигудей. Луна светила как-то по особенному ослепительно. Можно было рассмотреть каждый волосок. Я уставился на него, и он тоже меня увидел и дал очередь в окно. Пули пролетели мимо меня в темноту, куда я юркнул вслед за ними. В темноте я схватил "беретту" и через дверь выпустил несколько пуль. Думаю, что они достигли цели, но звука падающего тела не последовало. Гошка забился в угол и завыл. Я замер.                                                                                                           
    Ногою, обутой в тяжелый бутс, араб с легкостью высадил дверь. Я был наготове и залепил в него несколько пуль в упор, но он даже не дрогнул, а лишь направил на меня дуло своего "калаша". И я понял, что это – всё. Сейчас будет подведен итог моему сорокасемилетнему существованию. Так вот и прожил - когда-то пил чай с бабушкой и дедушкой на террассе подмосковной дачи, затем в московских подъездах - водку и “Солнцедар”, прежде, чем последний был снят с производства  и, возможно, засекречен как оружие массового поражения, дышал пробензиненным московским воздухом, банным воздухом Тель-Авива и кристальным воздухом Самарии, а сейчас возьму – и дышать перестану.
    Послышался треск автоматной очереди, и я ощутил такую боль, какую никогда в жизни и представить себе не мог – будто сама жизнь, рванувшись навстречу пулям, раздирала мою плоть, высвистываясь наружу. И луна – последнее, что я в этой жизни видел – стала меркнуть...меркнуть...но не померкла вовсе, а, лишившись своей ослепительности, осталась сверкать в окне, и я смотрел на нее, лежа в постели, не понимая еще, что проснулся.
    Левой рукой я провел по своей груди и животу, как бы пытаясь убедиться, что кожа всюду цела, что остроконечные посланники “калашникова” нигде ее не пробили.
    Г-споди! Это был сон, всего лишь сон, и я не только жил, я жив и буду жить, как Ленин, даже еще лучше.
    Да, я знаю, что есть ”аолам аба” – Грядущий мир – и что еврей, которого убили за то, что он еврей, получает его, что бы дурного он ни сотворил в жизни. И вообще наш мир есть коридор в иной, в лучший. Это, конечно, всё понятно. Но понятно ровно до того момента, как араб ногою, обутой в тяжелый бутс, высаживает дверь твоего эшкубита   .
    Не вставая с кровати, правою рукою я потянулся за пелефоном, лежащим на стуле. Нащупав его в темноте, я нажал на кнопку включения. Вспыхнул зеленоватый экранчик, и на нем появилась надпись на иврите "Реувен" – то бишь я – а над нею в верхней кромке экранчика жалобно прижались крохотные к слепоте ведущие цифры один пятьдесят семь.
Меня невесть почему начала бить жуткая дрожь, отголосок сна, вернее то, что казалось мне отголоском сна, а потом я понял, что это позавчерашний страх, запоздавший на баскетбольную площадку, догоняет меня, чтобы утянуть назад.
Пытаясь отвлечься от своих мыслей, я еще раз вонзил взгляд в пелефон и обомлел: на нем было час тридцать семь. Я зажмурился и тряхнул головой. Один тридцать семь... один тридцать шесть... один тридцать пять...
- Гоша, - позвал я. – Но Гоша исчез.
- Рувен... - послышалось. - Рувен...
Сначала я не понял, чей это голос. Потом понял - Цвикин. Слабый такой голос.
- Что, Цвика? - спросил я.
- Очень жить хотелось, - ответил невидимый Цвика и заплакал.
 У меня сдавило горло. Через несколько мгновний плач стих. Луна – блеклая, жалкий отблеск той, что была во сне – медленно поползла по горизонту. Комната закружилась, и я вновь с "береттой" в руках очутился на тропинке между баскетбольной площадкой и общежитием. Я вновь убегал от террориста. Но сейчас я был уже не механизм, а живой человек, умирающий от страха, с мокрыми штанами, и самое главное было – бежать, бежать, бежать – бежать куда глаза глядят, и вовсе не для того,  чтобы дальше драться, а только бы спастись.
Но тут – очередь. Я почувствовал, как земля, поросшая рыжею шевелюрой травы, поднимается мне навстречу, и мое лицо вжимается в нее, и вот я уже не могу дышать и из последних сил пытаюсь оторвать от нее лицо, приподнять голову, и вижу – это подушка. Я дома, я в своем эшкубите, а в окне... а в окне нет никакой луны.
Куда она, зараза, делась? Я подскочил к окну. Нет, слава Б-гу на месте. А который час? Я посмотрел на пелефон и обомлел. Три пятнадцать. Это что же, я больше часа с четвертью с пелефоном в руке ворочался? А ведь сон был какой-то мгновенный. Может, я ошибся? Я еще раз взглянул на пелефон и понял, что действительно ошибся. Только в другую сторону. Было не три пятнадцать, а четыре пятнадцать. Пять пятнадцать... шесть пятнадцать...
  Меня опять закрутило, кровать исчезла, и я оказался в кресле, обтянутом синим с красными и желтыми вкраплениями чехлом. Снова сон, которому суждено было через двадцать дней стать явью. Я сидел в голубой "Субару" рядом с Шаломом. Мимо пролетел дом с мозаичной мечетью, особнячок с антеннной в форме Эйфелевой башни, коровья шкура...Машина, поднимая пыль, двигалась по узкому переулку через арабскую деревню.
    Восемнадцатое таммуза 1540
      Машина, поднимая пыль, движется по узкому переулку через арабскую деревню. Двух-трехэтажные каменные дома, а вокруг – ни цветочка. Всё это уже было, правда, не наяву, а в том кошмаре, который привиделся мне через ночь после побоища на баскетбольной площадке.
"Альфа ромео" летит впереди нас, временами подскакивая, как каяк на излучине в верховьях Иордана. Через несколько мгновений на тех же камнях подскакивает и наша  "Субару". Ах, если бы в том сне я разобрал, что гонюсь за белой "альфа-ромео", а потом наяву опознал бы ее на улице нашего поселения. Впрочем, представляю:
- Алло, полиция! Тут мне сон привиделся...
Но шутки шутками, а я помню вот этот напоминающй пагоду особнячок с черепичной крышей, увенчанной антенной в виде Эйфелевой башни, я знаю, что будет вон за тем углом. Там, на крючьях, торчащих из бурой каменной стены, висит коровья шкура. Мы заворачиваем. Пожалуйста, вот она – скукоженная, потерявшая свой цвет от солнца. Корову, небось, зарезали уже давно – и ели тайком от оголодавших за время блокады соседей. В былые времена арабы забивали и свежевали коров и лошадей прямо на улице, на глазах восхищенных ребятишек. Там же совершалось и разделывание  туш. Однажды, проезжая через арабскую деревню, я видел, как аксакал в белом уборе, похожем на чепец, отпиливал бурёнке голову,  а пацаны вокруг что-то радостно кричали.
Так жили арабы. Но не в радость было им мясо – евреи портили настроение. Вот и начали они эту войну. А война всегда война. От евреев пока избавиться не удалось, а вот от мяса... Жалко их, дураков.
 
 *    *    *
             
В дурацком мы положении – гонимся за ним при том, что местность он знает куда лучше нас. Вихляющие переулки, сужаясь у нас за спиной, уходят в бесконечное прошлое. Я потерял счет (по правде говоря, и не пытался считать) проносящимся справа и слева грязно-белым зданиям, которые в жизни бы не назвал деревенскими. В окне машины вспыхивают и гаснут живые картинки, которые не время рассматривать – подросток в боковом переулке, ведущий под узцы низкорослую белую кобылу, открытый гараж, где на фоне старенького «мерседеса» два араба сидят на табуретах и задумчиво курят, еще один араб, в шляпе, забравшийся на огромную глыбу и обтесывающий ее киркой.
"Альфа ромео" выскакивает на проселочную дорогу. Мы – за ней. Как всегда, в машине Шалома нестерпимо жарко и душно, как всегда, окна задраены, как всегда, кондиционер не работает.
  - Рувэн! Ест у тэб'а што-то  курыт. – вопросительная интонация в голосе Шалома практически не слышна. Неужели они на английском всегда так вопросы задают?
Я угощаю его сигаретой. Зажигаю огонь и вновь смотрю в окно. Расстояние между нами и “альфа ромео” начинает сокращаться, и я, не спрашивая разрешения у Шалома, открываю окно, высовываю в него свою «беретту», но не стреляю. Если солдаты чутко откликнутся на выстрел, в тюряге окажемся мы, а он смоется. Поэтому, если бить, то наверняка. С другой стороны, я понимаю, что он сейчас отколет еще какой-нибудь трюк. Проблема ведь в том, что не только мы его раскусили, но и он нас. То есть он раскусил, что мы раскусили. Следовательно, добра от встречи с нами он не ждет и встречи этой всеми силами пытается избежать. А местность он знает лучше, чем мы, значит, стрелять надо сейчас, а не то уйдет и уже наверняка. Шалом понимающе кивает и берет чуть левее, чтобы я мог выстрелить. Я палю – и мажу. Скорость все-таки. «Альфа ромео» срывается с "шоссе" и едет по относительно широкой террасе между олив. Мы, естественно,следом. При этом и мы и он все равно замедляем ход, поскольку терраса, хотя и широкая, но относительно, очень относительно, к тому же врезаться в оливу – а они здесь старые, толстые, кривые – можно только так.
Из-под колес летят комья вспаханной сухой земли, Вся-то террасочка длиной примерно сто метров. Она оканчивается каменной кладкой, но метрах в трех перед нею торчит гряда серых пористых глыб, из расселин между ними свисают сухие корни и сухие стебли каких-то вьющихся растений. У этой гряды его машина останавливается. Растояние между нами – метров сорок, не больше.
Мы уже ликуем, но тут   очередь прошивает лобовое стекло нашей "Субару". Пули проходят между мною и Шаломом и, сказав "гудбай", удаляются через заднее стекло. Ни фига себе! Значит, у него есть автомат... Судя по звуку, тоже “эм-шестнадцать”. Интересно, как он его провозит через махсомы? Ведь разрешения на оружие у него наверняка нет. Неужели не боится проверок? Эти мысли проносятся у меня в голове в тот момент, когда мы с Шаломом инстинктивно пригибаемся. При этом Шалом не забывает нажать на тормоз.
 Положение у нас, прямо скажем, аховое. Он уже выскочил из своей машины, и целится, прячась неизвестно где – то ли за какой-то оливой, может, вон той, с черными выемами под стать дыркам в камнях, то ли за одной из этих здоровенных глыб. Если мы сейчас вывалимся в разные стороны, оба окажемся перед ним на ладони. Но один из двоих при этом, может, и уцелеет, а вот если мы еще на секунду задержимся в кабине, тут-то он нас обоих точно чпокнет.

  За двадцать дней до.28 сивана. 8 июня  900
"Он нас чпокнет..." – закричал я во сне и проснулся от собственного крика и всё, что мне виделось или привиделось, стало чернеть, рассыпаться в прах и уноситься потоком из памяти.
Утренний туман давно уже приказал долго жить, поскольку было уже девять часов. На работу идти не нужно было, - пятница, ребята уехали еще вчера. А утреннюю молитву  в синагоге я безнадежно пропустил.
И вот я, умывшись, одевшись и безжалостно обстреляв себя дезодорантом “Клео”, приступаю к беседе с Творцом. И что с того, что слова всегда одни и те же – я-то каждый раз другой.
Главное, никогда не знаешь, на какой строчке молитвы начнется парение. Сегодня это – самое начало "Шмоне эсре":
            “Благословен ты, Г-сподь, наш Б-г,
            Б-г отцов наших,
            Б-г Авраама, Б-г Ицхака и Б-г Яакова...”
Взгляд уходит куда-то вверх, и ты физически ощущаешь, что Он, невидимый – там. Над тобой вырастают фигуры праотцев.
Они – немножко ты и немножко – Он. То есть они – ключ к Нему. И ты уже рядом с ними и рядом с ним.
            “Б-г великий, могучий  и грозный...”
Перед тобой раскрывается космос, и твой недавний Собеседник вырастает во всю свою бесконечную величину, а ты начинаешь уменьшаться до размеров бесконечно меньших, чем  самая бесконечно малая песчинка.
            “И помнящий благие дела отцов,
            И приносящий избавление сынам.”
Да ведь этот Бесконечно Великий меня, бесконечно малого, любит.
И защитит. И бояться нечего.
Тут я действительно успокоился и даже рельефное воспоминание о ночном кошмаре с мертвецом, равно как и смутное воспоминание о какой-то пригрезившейся мне погоне, не помню с кем и за кем, всё это малость померкло.
Затем, правда, засвербило: "А Цвика с Ноамом? Их Он, что, не любил?" В воздухе нарисовалось лицо Цвики, веселого, того, каким я его помню
И все-таки, эта мысль не могла помешать разливающемуся по телу, вернее, по душе, блаженству защищенности, чувству, что всё, решительно всё, что Он делает – правильно, а значит, всё в порядке, как бы страшно оно ни казалось со стороны.
В общем, к концу молитвы я уже полностью пришел в себя. Но не успел произнести заключительные слова – “Г-сподь един и имя Его едино”, как раздался стук в дверь. Гошка залаял и бросился встречать гостя.
    - Кен, бевакаша! - Да, пожалуйста! - крикнул я ему вслед.
Дверь эшкубита распахнулась и появился Йошуа. Йошуа – браславский хасид. Внешне это выражается в том, что на голове у него большая белая кипа с маленькой кисточкой. Вернулся к Торе восемь лет назад. До этого был художником, а по слухам еще и хиппи. Художником он и остался, но картины сейчас пишет, разумеется, совершенно иные, чем до Тшувы. Я видел одну из его старых картин – не собственно картину, а репродукцию с нее в каталоге какой-то стародавней выставки. На картине – фантасмагория бесчисленных нагих торсов обоих полов, безголовых, безруких и безногих. Хаос венер милосских и соответствующих аполлонов. Вернувшись к Тшуве, Иошуа замолчал как художник и молчал довольно долго, несколько лет, пока некий религиозный гипнотизёр-психоаналитик не ввел его в транс, во время которого он увидел себя в какой-то из прежних инкарнаций стоящим у горы Синай. После этого его прорвало. Он начал писать картину за картиной. Названия говорят сами за себя – "Подготовка к откровению", "Души у горы Синай".
Я верю, что его путешествие в прошлую жизнь – не шарлатанство. Тем не менее я не в восторге от его "синайских" картин. Это, конечно, не реализм в чистом виде, но все-таки они какие-то репортажные; материал явно подавляет художника. Я же, человек грешный, привык       
главным материалом для искусства считать душу автора, а потом уже реальность (которую я и без него могу обнюхать). Поэтому, когда он спросил мое мнение, я плюнул ему в душу, сказав:“Слава Б-гу, что ты к Синаю видеокамеру не прихватил.”
Ко всему прочему Йошуа жуткий жмот. Ни мне, ни Шалому, никому за всю жизнь он не подарил ни одной картины. Однажды я намекнул ему, что мы где-то как-то друзья, и я, мол, не собираюсь отказываться от дружеского презента. Он почесал пепельный затылок и ответил:
- У Гофмана есть повесть – возможно, первый в истории детектив. Не помню, как называется. Там главный герой – ювелир. Он влюблен в свои творения. Он вынужден, дабы не умереть с голоду, продавать свои шедевры – всякие там перстни да колье. А потом ночью подстерегает человека, купившего их, и убивает. А драгоценности забирает обратно. Ты ведь не хочешь, чтобы я Гошу осиротил?
 
 *    *    *
 Йошуа почесал Гошу за ушами, и тот, получив своё, удовлетворенно растянулся на диване.
       - Кофе? Чай? - спросил я, не будучи уверен, что у меня есть что-либо из вышеперечисленного.
Кофе нашелся. Сделав несколько глотков, Йошуа протянул мне руку. Правда, левую. Правую ему недавно прострелили на нашей дороге. Теперь правая перебинтована, причем цвет бинта заставляет заподозрить, что со дня ранения его ни разу не меняли.
С чувством пожав мне руку, Йошуа торжественно провозгласил:
  - Я уже слышал что было прошлой ночью. Молодец! – при этом он тряхнул головой так энергично, что кисточка аж подпрыгнула. - Прости, вчера зайти не смог. Уезжал из ишува.
   Затем, после небольшой паузы, спросил:
   - Страшно было?
   - Да. – сказал я. – Особенно сегодня ночью.
   - Сейчас будет еще страшнее, - обнадежил он меня . – Пошли.
    Он залпом влил в себя остатки кофе и встал, словно собираясь выйти.
   - Куда? – удивился я, не двигаясь с места.
   - Ко мне. Кое-что покажу.
   - А словами объяснить не можешь?
   - Не могу.
   - Слушай, Йошуа , - протянул я лениво. – Я старый, больной. Чем тащить меня к себе через всё поселение, объяснил бы лучше, что произошло. Ты, конечно, без машины, а живешь высоко. Мне переться...
   - Вот именно, - подтвердил он. – Живу высоко. Вас всех сверху обозреваю...
   Что-то в его словах и в голосе дало мне понять, что говорит он не просто так.
    - Ну?
    - И арабы все внизу.
- Ну   и что?
 -Да ничего.Уж больно хорошо арабы всё знают. Когда я еду. Куда я еду. Откуда им это известно?
 - Не понимаю, к чему ты клонишь?
    - Что ж тут непонятного? Бывают нормальные интернаты. Там дети в десять вечера на баскетбольных площадках не скачут. Это только ваш рав Элиэзер все играется. В демократию. В других местах отбой – и все по комнатам. Особенно теперь, когда война. Все это знают.
    Вы не находите, что мой друг очень ясно излагает свои мысли?  Cтарое доброе “В огороде бузина, а в Киеве дядька ” – вершина логики по сравнению с его бредом.
    - Ничего не понимаю, - честно признался я.
    - Не переживай. Это сейчас лечат, - успокоил меня Йошуа .  – Короче, скажи – откуда арабы узнали про порядки в “Шомроне”.? Ну, что у вас не как в других интернатах. Что здесь можно устроить бойню.
    - А кто сказал, что они это знали? Может, этот тип наугад пришел?
    - Наугад? Чтобы наткнуться на запертые двери? На пулю охранника?
    - А может, он вообще не в ешиву шел?
    - Конечно! Он шел в Ишув. В жилую часть. Вышел из деревни – она от поселения в трех метрах. А поселение не огорожено. Сделал крюк в три километра. Чтобы зайти туда, где никто не живет. Нормальные-то ешивы в такое время уже заперты. Это известно всем. А значит, и арабам. Чего же он туда поперся?
    - Так ведь именно там его и не ждали! – воскликнул я.
    - Нигде не ждали, - отрезал Йошуа . – Мы, поселенцы, такой народ. Когда кого-то из нас убьют, начинаем чесаться. И прежде – ни-ни.
Это верно. Уже когда начались нападения на другие поселения, я физически не мог себе представить, что вдруг у нас да случится такое. Что вот по этой дорожке, мощеной серым кирпичом, да мимо этого рожкового дерева, засыпавшего плоскими, похожими на бумеранги плодами всю окрестность, что здесь, вот в этой тиши могут топать бутсы террористов и греметь автоматные очереди?
 И тут я отключился. Йошуа еще что-то с жаром говорил, а я вдруг вспомнил, что до того, как араб расстрелял в соседнем поселении целую семью, я каждый вечер отправлялся спать, как только глаза начинали слипаться. Иногда за два часа до прихода ночного охранника. Это знали все – и никто. А что было бы, если бы нападения на поселения начались с нашей баскетбольной площадки?
    - Рувен, тебе плохо? Что с тобой? Ты бледен, как майонез "Каль".
    - Ничего, ничего, все в порядке. Просто голова закружилась. Наверно с перепою.  Повтори, пожалуйста, что ты сейчас говорил?
    - Что у араба была информация. Точная. Где бывают дети в десять вечера. Где обычно в это время охрана.
    - И откуда же такая информация. Арабы у нас в поселении уже не работают.
     Йошуа молчал.
     - Иностранный рабочий?
Йошуа пожал плечами. Воцарилась тишина. Я достал сигарету. Йошуа , который терпеть не мог табачного дыма, сейчас не стал меня останавливать. Я уговорил эту сигарету в несколько затяжек и после каждой из них пепел, нараставший серыми башнями падал на давно не метенный пол.
- Это не может быть поселенец, - сказал я.
- Это не может быть поселенец, - подтвердил Йошуа .
  Молчание, которое длилось целую сигарету, не распалось, а только вздрогнуло от нашего коротенького диалога. Меня же он вдруг рассмешил своей торжественностью и ритмичностью. Захотелось сбавить пафос.
- Слушай, напридумывал ты тут всего.
Он вздохнул.
- Я обещал кое-что показать. Пошли.
В отличие от меня, Йошуа жил не в эшкубите, а в «караване». То есть раньше он жил в доме, но сейчас на вершине горы были поставлены несколько новых караванов – так мы метр за метром расширяем поселение – и он переехал в один из них.
Когда мы вошли, он включил компьютер, повилял и пощелкал "мышью", а затем подозвал меня:
- Смотри.
Я взглянул на решетку ивритских букв и остолбенел.

“Кровавые убийцы!
Сионистские выродки, безжалостно расправившиеся с палестинскими патриотами!  
Кальман Фельдштейн    
Уриэль Каалани
Тувия Раппопорт
Йошуа Коэн
Иегуда Рубинштейн
Ури Броер
Барух Фельдман
Малахи Нисан
( следовало еще семь-восемь имен)
Союз Мучеников Палестины приговаривает вас к смертной казни. Ждите и трепещите! Наши бойцы уже получили приказ о вашем уничтожении.
Вас постигнет судьба Таля Акивы, Леви Пельцера, Шмуэля Новицки и Йосефа Мессики, которые уже казнены по нашему приговору.
Всех  ждет неотвратимое возмездие. Будьте прокляты!
Исполнительный комитет “Союза Мучеников Палестины”

Вот это да! Я-то думал, мы для них все на одно лицо, что поселенцы, что тель-авивцы, что левые, что правые – то есть понятно, что левые для них полезны в плане достижения “окончательного решения”, но любят они всех нас одинаково.
А оказывается, истребление евреев, ведется по двум параллельным путям. С одной стороны, самоубийцы взрываются в кафе, дискотеках, просто на перекрестках, в общем, на кого Б-г пошлет. Играйте, евреи, в еврейскую рулетку, если другие еврейские игры вам не по душе.
 С другой стороны, оказывается, у них есть черные списки. То есть бывает, что снайперов своих они отправляют стрелять в кого попало, а бывает, что охотятся за каким-то конкретным евреем.
Интересно,  кого они выбрали в качестве мишеней? Ну, скажем, Тувия Раппопорт вряд ли с кем-то мог жестоко расправиться. Тяжелый инвалид после йом-кипурской войны, он еле передвигается на скрюченных ногах. Вместе с тем, и в этом он несомненно провинился перед арабами, Раппопорт ведет активнейшую политическую деятельность, постоянно организовывает демонстрации против отступления к границам шестьдесят седьмого года и превращения Страны в хорошо простреливаемый пляж. Отягчающим обстоятельством является то, что его брат – крупный ЛИКУДовец, достаточно насоливший арабам, и те ждут–не дождутся, когда можно будет спросить с ехидцей: «Пинхас, где брат твой Тувия?»
Некоторые имена я видел в первый раз. Возможно, речь шла о каких-то охранниках суперов и ресторанов в крупных городах Израиля, которые в разное время и в разных местах
предотвращали теракты или ликвидировали террористов. Возле каждого имени стоял точный адрес, и из адресов этих явствовало, что большинство приговоренных – поселенцы. Но я здесь адресов приводить не буду. Не хочу, чтобы имена наших поселений у израильтян, читающих эти строки вызывали ужас! Не хочу, приглашая друзей, слышать традиционно-убийственное «нет, уж луче вы к нам»! Не бойтесь навестить нас – постоянно жить здесь опасно, а приехать в гости – не  страшнее, чем зайти в кафе в Тель-Авиве. Сейчас, когда арабы мечтают растерзать нас, а наши политиканы готовы отдать на растерзание, именно сейчас нам так нужна ваша поддержка. Не предавайте нас. Мы ваши братья.
 
 *    *    *
Давайте на минуту прервемся, и я кое-что добавлю к рассказу об Иошуа . Тридцатого сентября прошлого года, когда с начала войны минул ровно год, Иошуа пришел к раву Рубинштейну покупать "арба миним" – "четыре вида растений", которые используются в ритуале праздника Суккот. И вот в тот момент, когда он вертел в руках бледно-желтый этрог, с улицы раздался детский вопль: "Арабы!" Иошуа схватил свой "эм-шестнадцать", а рав Рубинштейн – свой "узи". Они выскочили из дому и увидели толпу арабов, которые шли в Ишув, вооружившись палками, ножами, а некоторые – ружьями. Иошуа и рав Рубинштейн стали стрелять сначала в воздух, затем поверх голов, а потом уже под ноги идущим. Последний аргумент возымел действие, и гости повернули назад. Вдруг один из них без всяких выстрелов картинно взмахнул руками и начал проседать, а второй не менее картинно – ведь все фиксировалось на видеопленку – подхватил его. Вместе они напоминали входившую в какой-то из советских мемориалов скульптурную группу, которая официально называлась "Знамя не упадет", а народ окрестил "Вставай, магазин закроется".
Тут же послушно заголосила оказавшаяся рядом родственница свежезастреленного, и к вечеру растиражированная отечественными и зарубежными СМИ картина героической смерти и трогательных похорон жертвы еврейских извергов облетела весь мир. На следующее утро Иошуа и рав Рубинштейн уже находились за решеткой. Правда, тут же выяснилось, кто никаких доказательств убийства, кроме показаний самих арабов, не имеется.
Иошуа и рав Рубинштейн искренне недоумевали каким образом их пули, пущенные сначала поверх голов, а потом в землю метрах в двадцати от "жертв", могли зависнуть в воздухе, покружиться, а через несколько минут поразить несчастного, причем в тот момент, когда он уже был вне досягаемости выстрела.
Полиции было предъявлено медицинское заключение, составленное арабским врачом. Эксгумации семья усопшего не допустила.
Следователи оказались в сложном положении. С одной стороны, мировая общественность и израильские правозащитные организации склонны были верить арабам. Пресловутые кадры похорон в Дженине, когда случайно вывалившийся из гроба труп резво прыгал обратно в гроб, еще на запестрели на экранах телевизоров. С другой, белые нитки настолько торчали во все стороны, что "злодеев" помурыжили немного в каталажке, а затем выпустили – сначала на поруки, а там и на все четыре стороны, закрыв дело за недостатком улик.
После этого в Иошуа дважды стреляли – в первый раз, когда он ехал на своей машине, второй раз – на тремпе. В первый раз промахнулись. Во второй раз пуля пробила ему левую ладонь, и теперь всякий раз, когда, общаясь со мной, он, жестикулируя, делал какое-нибудь резкое движение рукой, обмотанной грязным бинтом, то морщился от боли.
    - Когда меня выпустили из тюрьмы? – спросил Иошуа , откинувшись в сером кресле, словно сошедшем с картины "Ленин в Горках". – Пятнадцатого сентября, - ответил он сам себе, а затем продолжал. - В начале октября – вижу мое имя в списке. Предположим, появилось там раньше... ну, на несколько дней... и что? А ничего. Я жив и здоров. На дорогах стреляют вовсю. Из нашего поселения убили рава Шауля. Из соседнего – Ури Люксембурга. Ранены Гарсиа, Куперберг, Равив! А скольких обстреляли, да промазали! Никто из них ни в какие списки не  попадали, и вот – пожалуйста. А я езжу и хоть бы что. Смотрим дальше. Перейдем на еврейский календарь, так удобнее. Прошли шват, адар, нисан, половина ияра. Вдруг семнадцатого ияра – бабах! Неделю назад – еще раз! Очередь дошла? А теперь сопоставь все это с информацией о балагане, который в “Шомроне”.
    - Ничего не понимаю. Что ты конкретно хочешь сказать?
    - Конкретно? Подумай – два покушения подряд. Это уже подозрительно. Особенно, если приговор вынесли заранее. Торжественно. Делаем вывод. Им удалось кого-то внедрить в Ишув, и они сразу начали охоту. За мной. А заодно и расчитали все с «Шомроном». Точно расчитали. Работают ребята – хаваль аль азман!
    - А рав Рубинштейн? Что с ним? – спросил я.
    - Весь севан мотался по Америке. Собирал деньги на ешиву. После Песаха стреляли в его машину. Не попали. А сейчас, говорят, собирается переезжать в Маале-Иегуда. Там у него ешива.
Я опять потянулся за сигаретой. На сей раз Иошуа мягко взял меня за руку.
    - Не надо.
     Не надо, так не надо.
    - Слушай, Иошуа , а зачем  им такие сложности?
- Им нужно сломать нас. Одно дело – массовый страх, другое – индивидуальный. Пусть наша жизнь превратится в сплошную игру в рулетку. Пусть у нас и мысли не возникает об активном вмешательстве в собственную судьбу. Пусть кто-то кричит по ночам: "За мною охотятся!" Пусть остальные утирают пот со лба: "Слава Б-гу - не за мной!" Это должно войти нам в поры! Это должно довести нас до полного паралича! Так, что когда очередной Рувен Штейнберг пойдет с "береттой" против "калашникова", подсознание заорет ему: "Назад!" Или просто схватит за ноги.
    - Ты думаешь, они такие тонкие психологи?
    - Не знаю. Для чего им вообще террор? Это что - психологическая война? Тогда первыми уничтожают тех, кто сопротивляется. Это просто выход ненависти? Террор ради террора? Геноцид ради геноцида? Как у Гитлера? Все может быть. Но даже,  когда они объявляют перерыв в терроре, то всегда подчеркивают - это не относится к солдатам и поселенцам. Пусть каким-то евреям и позволят жить. Но поселенцы – исключены.
Я задумался.
    - Значит, цель – поставить весь народ на колени, превратить в ничтожества, в тараканов, которые расползаются по щелям. Иными словами, уничтожение Вечного народа при помощи вшивой странички Интернета. Не смело ли?
    - Пока им нечем похваляться. А вот – не дай Б-г! - перегонят все имена из верхней колонки в нижнюю. Сделают наказание действительно неотвратимым. Тогда сей факт заботливо донесут до сознания каждого израильтянина.
    - Пока всё логично. Дальше что?
    - А дальше – раввины учат нас - в математике один плюс один равняется двум. В жизни – одному. Складываем два факта - получаем третий. И факт этот простой – следующим в списке будет Рувен Штейнберг.
Дверь распахнулась. На пороге стоял араб с "калашниковым". Тот самый – с дыркой во лбу. Кровь, вытекшая из этой дырки, стекала по переносице на щеку, словно алая слеза. В глазах застыло  выражение боли пополам с мольбой и еще -  какой-то отчаянной безащитности, как будто не он только что гонялся за детьми и взрослыми с автоматом в руках, а, наоборот, его затравили и теперь ни за что ни про что собираются убить. И вот, с видом затравленной жертвы, он достает «рожок»...

За двадцать дней до. 28 сивана. 8 июня. 11.30
Им меня не достать! Стоило мне выйти из «каравана» Иошуа на солнышко, посмотреть на горы да на то, как ветвятся, вырастая друг из друга, перевалы – и тут же выяснилось, что все не так уж паршиво. До своего эшкубита я уже добежал чуть ли не вприпрыжку.
   - Им меня не достать!- сказал я Гоше. Гоша подошел, виляя тем, что добрые люди оставили ему от хвоста, и лизнул меня в лицо.
    Родился Гоша в Петербурге, а в Израиль попал шесть лет назад пятимесячным щенком, когда его хозяева сделали алию. Когда спустя полгода после этого укрепляющего семейные узы события они подали на развод, Гоша оказался единственным алмазом в совместно нажитой сокровищнице, который каждый из супругов уступал другому. Тут подвернулся я, потихонечку свихивающийся от одиночества, и ситуация разрешилась к радости всех троих, но не Гоши. Он тосковал по своим двуногим родителям, скулил целыми днями, отказывался от еды и, простите за жалкий каламбур, смотрел на меня волком. Сначала даже не позволял гладить, оскаливался, затем какое-то время, стиснув длинные острые зубы, стоически переносил мои ласки, и, наконец, настал день, когда он впервые лизнул меня в губы – точь-в-точь, как сейчас.
    Я обожал это лохматое, навязчивое, суматошное чудо, которое, стоило мне войти в комнату, начинало прыгать вокруг меня, как сумасшедшее, повизгивая от глубины экстаза.
 Но я отвлекся. Итак, им меня не достать.
 Не помню сейчас, какие светлые идеи дурманили мой разгоряченный мозг. Но одна из них, сладкая, как конфета, пела мне, что рав Рубинштейн жив и здоров, а значит, ОНИ берут нас на пушку. К этой мысли подключалась следующая, до приторности ласковая. Вылизывая меня, как щенок, она при этом шептала на ухо:
- С чего вы вообще взяли, что в Ишуве работает какой-то их агент. Штуёт! Глупости!
Итак, поселенцы исключены. Кто еще остается? Иностранные рабочие? С ними жители ишува очень мало общаются. Ведь для такого агента задача номер один – знать, кто что в ишуве собирается делать завтра. Иностранец, да без знания языка – что он тут выяснит? А кто еще на мушке наших подозрений? Сотрудники Моацы Эзорит – Областного совета. Среди них люди разные – есть из Петах-Тиквы, есть из Од-А-Шарона, есть из Рош-А-Айна, есть из Городка. Но ведь они в этом Совете в собственном соку варятся, и к тому же все на виду. А в четыре часа дня спецавтобусом уезжают из Ишува – много в этих условиях нашпионишь?
На этой ноте обе идейки-утешительницы лапками утерли пот с мохнатых лобиков и отправились спать, а на вахту заступила третья, верткая, как змейка. Она уселась подобно удаву из советской мультяшки, облокотилась раздумчивой мордой на хвост, как на ладонь, и начала рассуждать гнусавым голосом:
    - Ну хорошо, предположим, у них есть агентура. Ну и как им тебя заполучить? У тебя нет машины, выезжаешь ты из Ишува редко, а если едешь, то на автобусе, защищенном от пуль. Когда нет автобуса, ты берешь тремп. Так ты же не будешь об этом давать объявление в "Кешер амиц" – ишувской газете. Или ты думаешь, они по твою душу в сам Ишув явятся? Это ведь Ишув, а не квартал в Городе, пропитанный пылью и вонью от никем не убираемых дохлых собак и кошек.   Здесь для араба каждый шаг – как по канату. Он с автоматом крадется в темноте и смотрит, где дети бегают. Туда он и заходит. Будет он ломиться в запертую дверь, поднимать шум, чтобы подсесть на пулю одного из сбежавшихся поселенцев вместо того, чтобы насаживать их на свои пули!
Короче, им меня не достать!
От неожиданного стука в дверь я весь тут же покрылся потом, будто меня завернули в мокрое полотенце. Вот тебе и смельчак. Вот тебе и оптимист!
Нет, конечно, это был не араб с автоматом, а Хаим, наш учитель английского. Хаим – йеменский еврей. Он хромает – по одной версии после ранения в Ливане, по другой – от полиомелита. Он еще миниатюрнее, чем я, и такой же живчик. Когда он говорит, то чуть ли не после каждого предложения произносит: «А?» Будто переспрашивает. Сейчас у него наблюдалось явное повышение температуры на почве бешенства. Бешенство хлестало из его карих глаз, неразбавленное, какое бывает только у южного человека. На суперсмуглых щеках проступал румянец, что придавало им фиолетовый оттенок.
- Что случилось, Хаим?
- "Что случилось? Что случилось?" Где ты бегаешь? А?Дома тебя нет, пелефон закрыт! А?
- Пелефон был на подзарядке. Я его ночью включил и забыл выключить, вот он и разрядился.
- Ну вот! Пелефон закрыт, сам торчишь невесть где, а тем временем в Ишув явился корреспондент "Маарива"! А?
Вот оно! Значит, укрыться не удастся.Теперь мое имя расщебечут воробьи по всей стране, и...
       “...Кальман Фельдштейн
         Уриэль Каалани
          Тувия Раппопорт
          Иошуа Коэн
          Иегуда Рубинштейн
          Ури Броер
          Барух Фельдман
          Малахи Нисан
          .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
          Рувен Штейнберг”
     Араб с автоматом проступил на фоне облупившейся грязно-белой известковой стены за спиной Хаима. На этот раз он был совсем не похож на призрак – высокий, без кровоподтеков на лбу. Он передернул затвор "калаша" спокойно, как бы оценивающе взглянул на меня, улыбнулся и начал целиться. Я заставил себя отвести взгляд и "врубиться" в то, что говорит Хаим.
  -  ... и ты понимаешь, они уже идут к машине, а я слышу, как он говорит: "я, говорит, побежал, выстрелил, вон там были ребята..."  гляжу, а этот корреспондент начинает фотографировать – сначала площадку с разных ракурсов, а затем Турджемана с автоматом. А? И тут я понял.
   - Что ты понял? – я настолько впился всем своим существом в то, что говорил Хаим, что если бы сейчас меня ударили по ноге, наверно, не почувствовал бы.
   - Турджеман сказал корреспонденту, что это он пристрелил террориста! А?– театрально выкрикнул Хаим, по-римски воздев правую руку.
    - Что?! – я аж подпрыгнул от радости. Призрак исчез.
- Вот именно, - удовлетворенный моей реакцией, произнес Хаим. – Я тоже ужасно возмущен.
    - Да нет же! – заорал я. – Продолжай! Продолжай!
- Я бросаюсь к машине, - продолжал он, - и еще издалека слышу, как этот корреспондент говорит: "Ты герой. Я горжусь, что среди нашего народа есть такие парни." И по плечу хлопает, а тот, скотина, улыбается. А? А этот – раз и в машину. Я бегу, рукой машу - стой, мол! – а корреспондент эдак пальчиком повел влево-вправо, дескать, тремпистов не беру, и – газу.  Но ничего, время еще есть. Сейчас найдем какой-нибудь номер "Маарива", там есть телефон редакции – или по сто сорок четыре узнаем. Но Ави-то какая сволочь! А?
- Никуда мы звонить не будем, - тихо сказал я.
Страх победил.

                       
ЗА ШЕСТНАДЦАТЬ ЛЕТ ДО
Страх стеной сметал меня и прижимал к кирпичной стенке, уродливой, как весь этот подмосковный городок, что еще совсем недавно был прекрасным, летним и пах волосами девушки, с которой я познакомился несколько часов назад и которую целовал несколько минут назад на берегу убранной в бесчисленные звезды черной речушки. Целовал, должно быть, качественно, потому, что, оторвавшись от моих губ, в те времена еще не утонувших, как нынче, в усах и бороде, она прошептала:
    - Пойдем ко мне! У меня дома – никого.
    В обнимку мы поднялись по поросшему травою пологому берегу. Нырнули в белый, залитый лунным светом переулок и, оказавшись на улице, двинулись по ночной мостовой меж двух рядов старинных домиков. Когда мы поравнялись с вышеупомянутой кирпичной стенкой, невесть откуда появились эти двое, пьяные, фигурами напоминающие гигантские вазы, а мордами – вентиляторы.
   - А вот и телка! – радостно объявил один.
    Второй без разговоров шагнул к... в жизни не вспомню никак ее звали, ни как она выглядела. Вот вкус губ помню. Почти помню. То ли вишневый, то ли земляничный.
    Впрочем, все это не важно. А важно то, что второй из близнецов, которых таковыми сделало не общее происхождение, а одинаковый алкогольно-животный образ жизни, недвусмысленно протянул руку.    
   Моя несостоявшаяся возлюбленная бросилась бежать, а я, рефлекторно шагнул наперерез агрессору, вознамерившись врезать ему в образ и подобие, но у того в руках вдруг сверкнуло лезвие.
   - Падла, бля, ну держись! Какую телку из-за тебя упустили!
И он двинулся на меня. Его примеру последовал его двойник. Вот тут-то страх и смел меня – смел, смял, прижал к кирпичной стене. Городок, как я уже говорил, растерял всю свою прелесть, дома оказались не старинными, а попросту старыми, обшарпанными и, соответственно, уродливыми, а лунный свет на лезвиях ножей играл совсем не так весело, как на только что проплывавших мимо оконных стеклах.
Мастером восточных единоборств я никогда не был, и с учетом моего роста любое сопротивление было бесполезно, а эти двое были пьяны, разъярены и явно не собирались отступать от своих намерений. Так что шансы мои прожить еще пятнадцать минут были не слишком велики. Все, что случилось со мной дальше, произошло в какую-то доли секунды и длилось вечность. «Отсуетился», - мысленно сказал я себе, и в этот миг началась фантасмагория. Оба алконавта с налитыми кровью глазами куда-то пропали, а вслед за ними исчез и деревянно-кирпичный городок, река и стеной подступивший к ее берегу лес. Вернее, не пропали, а остались где-то далеко внизу, такие мелкие, такие никакие... Да и я.        
   Было лишь огромное черное существо по имени «Вселенная», и молекулой ее плоти – нет, не я был, а та планетка, по которой я тридцать лет бегал, на которой я и останусь, просто чуть чуть перемещусь с поверхности под кожицу. А я – я и раньше-то не существовал. Никто не существовал. Все живое и неживое было частицами этого Существа, частицами бессмертного. Вселенная дышала тихо и спокойно, просто и ровно – и что бы мне ни сделали эти двое, я буду продолжать дышать с нею вместе.
    А потом мне открылось самое главное – у Вселенной была душа – живая, трепетная, страдающая. И моя душа была частицей этой гигантской дущи, мой разум – клеточкой этого гигантского разума. Но и это еще не все. Я не просто ощущал стихию – я знал, Кто передо мной и перед Кем я. Понятие «Б-г» перестало быть для меня абстракцией. Многоглазый Б-г с небес миллионами звезд смотрел на меня и бранил и прощал меня.
 А ведь никакого чуда не было. Просто в последнюю секунду жизни я заметил то, чего не замечал все предыдущие миллионы мгновений. Это невероятное, неведомое ощущение настолько потрясло меня и переполнило, что – не только вам – мне самому трудно сейчас это представить -  жизнь и смерть оказались где-то далеко внизу, предстали чем-то совершенно не важным по сравнению с тем, что мне открылось. Поэтому, когда я вновь неземным во всех смыслах взглядом посмотрел на своих убийц, появилось, должно быть, в моих глазах нечто такое, что убивать меня стало странно.
 - Слушай, да он чокнутый какой-то, - сказал своему другу один из них
       -  Вали отсюда , - вяло призвал меня второй, опуская нож.
       Как лунатик, двинулся я мимо них в никуда.
 *    *    *
   
   Нечто сдвинулось у меня в душе после той ночи и затаилось на годы. Внешне все шло своим чередом. Я женился – это был уже второй брак – ходил на работу, в гости, в кино. Но чувство, что я это не только я, что я еще и частичка чего-то неизмеримо громадного, а так же, что есть еще и Тот, кто это неизмеримо громадное сотворил, и Он помнит обо мне, думает обо мне, спасает меня – это чувство меня не покидало. И, как капельки жидкой извести на сталагмите, накапливалось понимание того, что, зная, что Он есть, я уже не смогу жить так, будто этого не знаю.
Настал день, когда количество этих капель перешло в качество, и я понял, что от меня требуется ответный шаг. Стопроцентный продукт стопроцентной ассимилиции, чьи деды с бабками уже идиша не знали, я вдруг вспомнил, что я еврей и зарулил в Московскую хоральную синагогу. Славные там были старички. Судя по обилию «колодок» на пиджаках, некогда они кровью оплатили свое еврейство. Но когда я начинал говорить с ними о Б-ге... Нет, не нашли мы общего языка. Может, они и знали много, да я тогда лищь учился понимать. Не исключено, что меня, заядлого антисоветчика, добило гордое перечисление кем-то из  этих старичков имен евреев-соратников Ильича.
Меня кинуло к христианам. Будучи знакомым с иудаизмом по православному изданию Библии с иллюстрациями Доре, правда, очень хорошими, я рассматривал «Ветхий» и «Новый» заветы как сериалы «Приключения Вс-вышнего» и «Приключения Вс-вышнего-2». Мне распахнули объятия пышущие религиозными дискуссиями и ненавистью к безбожной власти христианские компании, полные потомственных русских интелигентов и новообращенных молодых евреев с горящими глазами. Вслед за мною на эти сборища засеменила моя жена, еврейка по матери. В церковь, правда, в отличие от меня, не бегала, но умные тамиздатовские книжки соответствующего содержания читала охотно. А поскольку ум у моей Галочки мужской, эмоциональная приправа в виде литургии и ладана ей не была нужна. Она и так, через мозговой процесс, влюбилась в самую гостеприимную из религий. А меня что-то удручало. В церкви в разгар трогательных гимнов, когда у окружающих выступали слезы на глазах, между мною и ими, а также между мною и амвоном вдруг вырастала ледяная стена.
      - Помоги мне! – воззвал я как-то, выходя с вечерни на московскую улицу.
     Тут из снежной темноты вынырнуло лицо моего бывшего однокласника Леньки Фридмана, с которым я время от времени перезванивался. Ленька сидел в глухом «отказе». Те, кто знакомы с еврейскими проблемами времен Совка, знают, что это такое. Жена и дочь его уже год как жили в Израиле, а ему, сионистскому активисту, во время беседы в неком учреждении, состоявшейся как раз накануне нашей последней телефонной беседы, сказали, что «мы тебя, падлу, заживо сгноим, но не выпустим». Поэтому я несказанно обрадовался, убедившись воочию, что он еще жив, не гниет и не сидит.  
      Но что это за странная кепка, чтобы не сказать «кепище», увенчивает его бедовую голову? Откуда эта всклокоченная борода в два раза длиннее, чем была во время нашей последней случайной встречи полтора года назад? И эти дикие волосяные матрахлясы, свисающие от висков чуть ли не до самых плеч! Ах да, он же не раз по телефону давал мне понять, что стал верующим иудеем, даже просил по субботам не звонить, но лишь сейчас я увидел, как это выглядит.
     - Ну, что слышно? – осведомился я, делая вид, что не замечаю перемен в его облике.
    - Все отлично! – радостно сообщил он.
    - Что, есть уже разрешение?!
    - Нет, разрешения пока нет, но скоро будет.
    - Откуда ты знаешь? Есть какие-то новости?
     - Да нет никаких новостей, - отмахнулся Ленька. – Б-г есть, но это не новость. Из Египта он нас вывел и отсюда выведет. Я свое еврейское дело делаю, а остальное – его проблемы. Так что все в порядке, -  беззаботно заключил он.
Ничего подобного я в жизни не слышал ни от евреев, ни от христиан, ни от тех экспериментаторов, пытавшихся совместить в себе то и другое. Впервые столкнулся я с Верой с большой буквы, с Верой-знанием, с Верой-фактом.      
    В тот вечер я пришел домой в смятении. В мой мир, каким я его себе строил все годы после той ночи, ворвалось нечто новое, по силе воздействия сравнимое с той ночью.
   А месяца три спустя – как раз успела расцвести весна - мои православно-католические друзья, встревоженные моими метаниями, отправили меня в Литву к одному очень известному  и очень мудрому патеру, дабы он мне вправил мозги и вернул в стадо заблудшую овечку. Патер жил на хуторе среди вишневых садов, устилавших белыми лепестками подвижную глади Немана. У него было морщинистое добродушное лицо, глаза цвета Немана в солнечный день и воспаление тройничного нерва, от которого он лечился иглоукалыванием.
 В доме его все время толклось множество людей – литовцы, русские, и, конечно, евреи. Говорят, время от времени заявлялись тщательно законспирированные товарищи из Комитета Глубокого Бурения. Такому новоприбывшему патер пристально смотрел в глаза и, обратившись к остальным постояльцам, объявлял:
    - А теперь помолимся за душу нашего брата, который прибыл сюда, чтобы обо всем и на всех донести. Помолимся! Эта душа в опасности.
 Меня патер подозвал на третий день и спросил, что привело. Я сказал, что запутался в своих отношениях с Б-гом, а затем рассказал и о ночном приключении и о своих метаниях.
    - Ну что ж, - сказал патер, - можешь креститься. И ходить в костел или православную церковь. А можешь и не креститься. Ходи в синагогу, если это твоей душе ближе. Может быть, это и есть твой путь. Мы ведь тоже синагога, только новая. Главное – хватит быть одному. Ты должен молиться и служить Б-гу среди таких же рабов Б-жьих, как и ты. Только тогда ты поймешь, чего от тебя хочет Б-г.
Его слова я привожу дословно, хотя с еврейской орфографией – по-другому уже не получается.
 Никакого решения я на тот момент еще не принял. То есть, в душе-то принял, но сам этого пока не знал. Еврейство уже проснулось во мне, но нужен был еще повод, хотя бы и пустячный, чтобы оттолкнуться от христианства. Этот повод я получил в тот же день.
    У патера над дверью справа висели портреты друзей Литвы, а слева – ее врагов. В первом иконостасе среди многочисленных неизвестных мне литовцев и поляков духовного и светского сословий и увидел и лицо Солженицына. Оказалось, они с патером в конце сороковых – начале пятидесятых сидели в одном лагере и с тех пор остались друзьями. По другую сторону двери зияли Гитлер, Сталин, разнообразные русские и европейские монархи. На почетном месте красовалось рыло Муравьева, прозванного Вешателем, палача восстания тысяча восемьсот тридцатого года. Я, разумеется, слыхал о нем и прежде, но только тут мне разъяснили, каким крылатым словам обязана своим происхождением эта кличка. Оказалось, что на вопрос, не является ли он родственником Муравьеву-Апостолу или Никите Муравьеву, "польский"  Муравьев ответил: "Я не из тех муравьевых, которых вешают, я из тех муравьевых, которые вешают." К тому времени на зрачки мои уже налипли бирюзовые контактные линзы христианства, и я наивно спросил, через сколько дней после такого высказывания его отлучили от церкви, как, скажем, Льва Толстого. Выяснилось, что ни через сколько.
    Когда государственный деятель – ладно бы втихаря делал мерзости – но декларирует нечто противоположное духу Учения, и истеблишмент, уходящий корнями в это Учение, спокойно все проглатывает!..
  То ли это попало под мое настроение, то ли стало на чаше весов последней пылинкой, но, вернувшись в Москву, я сразу же позвонил Леньке и попросил его о встрече. Он удивился и пригласил меня на шабат.
    Зачем я все это сейчас рассказываю? Какое отношение все это имеет к убийствам на баскетбольной площадке? В нашей Вселенной все ко всему имеет отношение.
 
 *    *    *
Отношение свое к моему предложению отправиться к Леньке праздновать шабат, Галя выразила короткой фразой:
    - Это еще зачем?
    И пожала плечами. Ей было уютно в ее головном христианстве. К Леньке я пошел один.
    И был шабат. Вокруг стола, застеленного белой скатертью, где самодельные халы бугрились под атласной белой салфеткой с вышитой на ней золотистой паутиной таинственных еврейских букв стояли мужчины в черных шапочках, женщины в косынках и пели. Их лица казались звеньями кораллового ожерелья, нанизанными на нить мелодии. 
        « Поднимись, столица, поверженная в прах,
    Сгинут и тоска твоя и страх,
      Слишком долго, святыня, лежала ты в слезах,
    Слишком долго ты ждала.
    Оставь, мой друг, свои дела,
    Невеста к нам с тобой пришла,
    Оставь скорей свои дела,
    К нам теперь суббота пришла.
    Леха доди ликрат кала
    Пеней шабат некабела»
 Все это пелось на иврите, и слов я тогда не понимал. Но вдруг увидел белый город, лежащий в руинах, и лисиц, ныряющих сквозь черные дверные проемы туда, где раньше жили в еврейском мире и умирали под ударами римских мечей мои вечные братья и сестры. И от этой песни, которую я тысячи раз слышал до рождения, по щекам моим побежали слезы. А над развалинами, над заливаемым солнечным золотом небом, вставал все тот же город, но живой, зеленый, и в сердце его – бело-золотой Храм. К Храму этому струилась дорога, и я понял, что – не знаю, как у кого - но у меня не может быть иной дороги, и что Он ждет меня вот за этими резными воротами, вон за той красной завесой.
Тот я, который вернулся спустя два часа домой, с тем, кто за четыре часа до этого уходил из дома, имел столько же общего, сколько цыпленок со скорлупой.
А жена моя осталась в прежнем обрывке жизни.
    - Я еврейка, - сказала она через несколько недель, вернее через несколько шабатов. – Я всегда была, есть и останусь еврейкой. Я еврейка до мозга костей. И то, что ты называешь Торой, а я – Библией, я читала. И помню, что на самом деле Б-г сказал Аврааму - ”Да благословятся в твоем потомстве все народы Земли.” Понимаешь, мы народ народов. Наше место... Помнишь, у Маргариты Алигер?
   “Жили щедро, не щадя талантов,
   Не жалея лучших сил души...”
   Быть носителем культуры, нести народам мира идеи доброты, идеи справедливости – не зря все мерзавцы от Гитлера до Сталина нас всегда ненавидели.  А вы? Что я слышу от тебя с тех пор, как ты спутался с этими? Евреи, евреи, евреи, евреи... Будто никого другого не существует. Отгородимся от всех, запремся в своих синагогах. Главное – не “к правде стремись”, а “не зажигай света в шабат”, “не гаси свет в шабат”,”не ешь мяса с молоком”. Мы подарили миру великий закон ”Люби ближнего, как самого себя”- но в вашей интерпретации это не “Люби ближнего”, а “Люби еврея”, а на остальных вам наплевать. Кто первыми выступают против нашего советского фашизма? Гинзбург, Даниэль, Галич, Беленков, Литвинов... Кто создал русскую литературу в нашем веке? Бабель, Пастернак, Мандельштам, Бродский. Но для вас это всё – “чур меня, нееврейские дела”...
    «Еврей» для нее означало – «русский со знаком качества». А того, что именно отдалившись от остального человечества, мы ему по-настоящему служим, она не желала понимать.
Мои восторженные отчеты о посещениях шабатов и уроков Торы она встречала штыковым молчанием. Взрыв произошел после первого моего отказа включить стиральную машину в субботу.
    -  Ты хочешь сказать, - проворковала она, - что единственный день, когда ты мне помогал по хозяйству, отныне посвятишь высокодуховным эсзерсисам, а дом окончательно и прочно перейдет на мои плечи? Ты хочешь сказать, что Б-г требует от тебя превратить женщину, которую ты якобы любишь, последовательно, сначала в рабыню, затем в лошадь и, наконец, в труп?
Я позорно отступил, а затем всю неделю днем и ночью занимался закупками, стирками, уборками и всем прочим, дабы разгрузить шабат. В пятницу я, в жизни не изготовивший ничего интеллектуальнее яичницы, вооружился поваренной книгой, и, пропыхтев у плиты целый день, осчастливил семью бассейном вкуснейшего борща, калейдоскопом разноцветных салатов, а также всяческими изысками на базе фруктов. Разумеется, гвоздем программы стали халы, изготовленные по рецепту моих новых друзей. Правда, некоторые салаты оказались пересоленными, а вино было заменено довольно противным компотом из изюма, сваренным мною лично, но жена была настолько счастлива, что даже снизошла до субботней свечи и с восторгом повторила за мной ломающее язык "ашер кидшану бамицвотав вэцивану лэадлик нер шель шабат". Сложности возникли, когда, встав после праздничного ужина, она радостно объявила: "А теперь по такому случаю поехали в кино". Пока я ей объяснял, что случай как раз не «такой», зазвонил телефон. Конечно же я не подошел, конечно же она подошла и позвала меня, и конечно же я отказался – шабат. Она глядела на меня с недоумением – что это за странную игру вдруг затеял человек, с которым она не один год прожила, не замечая у него до сих пор столь явных признаков шизофрении. Я начал что-то мямлить. Дескать на таких вещах, как шабат, человек приучает себя к понятиям “нельзя потому что нельзя”,  что очень может пригодиться ему при решении нравственных проблем.  Она же выразила сомнение в том, что шибко нравственно лишать ее возможности по-человечески провести единственный вечер в неделю, когда наутро не надо вставать ни свет ни заря.
    - Галочка, - ответил я, обнимая ее и прижимаясь к ней щекой. – Галочка, пожалуйста, не сердись! Мы завтра весь день проведем вместе, мы пойдем погуляем по Нескучному... Нам будет хорошо! А я потом всю неделю буду стараться разгрузить тебя от домашних дел.
    Она улыбнулась. Когда она улыбалась, губы ее напоминали лук тетивою вверх.    Я выполнил свое обещание – по крайней мере частично. К следующему шабату полы по всей квартире были вымыты, пыль отовсюду стерта, белье постирано, в-общем, на ее долю работы не осталось.
   - Знаешь, - произнесла она, задумчиво глядя сквозь изящные очки после того, как я, бэкая, мэкая и запинаясь, прочитал над изюмной отравой кидуш. – Жизнь никогда не была для меня настолько легкой и настолько... горькой.
 Я поперхнулся своим кидушем, а  она тихо продолжала:
    - Я ишачила на работе, ишачила по хозяйству, торчала по очередям в поисках хотя бы чего-нибудь для дома. Ты мне почти не помогал, но я утешала себя тем, что ты все равно любишь меня, а не помогаешь по безалаберности, по неумению, по забывчивости. А ты, оказывается, всё можешь, оказывается, годы, которые я провела в аду, могли стать райскими годами. Сейчас ты меня от всего по дому освободил, но не ради меня, а ради своих мицвот. А я для тебя – тьфу, ступенька для мицвы.
Глаза ее за тонкими стеклами наполнились слезами, уголки рта опустились так, что губы стали напоминать лук тетивою вниз, готовый куда-то в небеса пустить невидимую, напоенную горечью стрелу.
    В чем была моя ошибка? Наверно сначала стоило ознакомить ее с основами Веры, дать ощутить вкус Торы, а потом уже по капле вводить соблюдение заповедей. Или просто почаще напоминать: «Галочка! Это наш народ, это наша вера! Это то, за что наши деды и прадеды отдавали жизнь! Неужели хотя бы в память о детях, которые предпочитали умереть, но не поклоняться чужим богам, в память о юношах, которые гибли, спасая свиток Торы, мы не можем отказаться от субботнего похода в кино?!» Ничего этого я не говорил, а если и говорил, то как-то вскользь, неуверенно. Видно и сам тогда еще не до конца был во всем этом убежден. Не  знаю, как мне надо было себя вести – знаю только, что я вел себя в точности как не надо. Судите сами – нужно быть круглым идиотом, чтобы на фоне таких вот обостряющихся отношений в один прекрасный вечер объявить жене, что, пока она не окунется в микву – бассейн для ритуальных омовений – я не то, что с ней в постель лечь не могу, но и к руке ее прикоснуться не имею права. Именно таким идиотом я и был. Нет, чтобы сказать: «Галочка, есть каббалистические объяснения всему о чем я прошу, но дело не в этом. И заповедь о микве и другие заповеди – в них мой путь к нашему Б-гу. А ты моя жена. Я люблю тебя и люблю Б-га. Пожалуйста, не заставляй меня выбирать между вами.» Ничего этого я не сказал. Галочка, что называется, понюхала нашатыря, встала с пола и попросила:   
- С этого места, будь добр, поподробнее.                
Я объяснил, что раз в месяц через неделю после определенного периода еврейская женщина обязана окунуться в микву – обычная ванна не годится – и лишь потом она дозволена мужу.
   - А если  еврейская женщина во всё это не верит? – убитым голосом спросила моя любимая.
    - Значит, она это сделает для любимого мужа, - отрезал я. – Здесь неподалеку, в Большой Синагоге на улице Архипова.
    Синагога-то Большая, да миква полтора на полтора метра. Бедная Галочка поплелась на улицу Архипова. Вернулась ритуально чистой, но в ярости.
    - Больше я в этот унитаз не полезу, - категорически заявила она, имея в виду как габариты
юдоли духовного очищения, так и гигиенический аспект проблемы.
Я понадеялся на то, что за месяц забудется, но – увы! – не забылось, тем более, что выяснилось – в этой микве она еще и подхватила какой-то грибок.
В течение двух недель после первого ее непохода в микву я изображал из себя неприступную красавицу или прекрасного Иосефа, а затем пал в объятия соблазнительницы. Инцидент был исчерпан и еще годами заповедь семейной чистоты оставалась единственной, которую я нарушал, причем, ежемесячно, услышав заветное, “уже можно” осведомлялся, не возникло ли у моей Б-гоборочки желания прошвырнуться на улицу Архипова и обратно, и, наткнувшись на остролоктевое "нет", понуро шел в постель, как несчастная невеста на ложе феодала, пользующегося правом первой ночи. А затем, уже остывая от объятий, начинал ныть, что вот как плохо, когда евреи нарушают указания Самого.
  Как-то раз, не выдержав этого махания кулаками после драки, (не сочтите за непристойный намек) голенькая Галя, потягиваясь, сказала:
    - Теперь я понимаю, зачем нужен был Христос. Наши горе-мудрецы настолько засушили и выхолостили Веру, данную им свыше, настолько превратили ее в исполнение бессмысленных, а зачастую и бесчеловечных обрядов, что нужно было очистить ее от всей этой шелухи, от всей этой чепухи и вернуть ей тот изначальный свет Добра, который был в нее заложен. Этим светом, очищенным от буквоедства и варварства, и стало христианство.
    - И особенно ярко, - подхватил я , -  вспыхивал этот Свет Добра в пламени костров, на которых сжигали евреев или еретиков. Или когда во время погромов детишкам животы вспарывали. Куда нам до такого света!
    - Ну зачем же так скромничать? - пропела она, спустила ноги на пол, встала, вернее, взмыла белой волной, накинула халатик и зажгла свет. Я зажмурился и инстинктивно натянул себе на лицо простыню и подумал: о чем еще могут разговаривать  в постели  обнаженные еврей и еврейка, кроме как о том, какой способ служения Б-гу лучше? Галка меж тем открыла старый кряхтящий по ночам шкаф (клянусь, сам слышал, как его иссохшие стены в темноте  говорили  “О-ох!”), достала свежеподаренный мне  каким–то доморощенным московским равом сидурчик, темно-синий, с золотым тиснением, пахнущий типографской краской и далеким Иерусалимом, где он был выпущен. Она открыла его, полистала и прочла вслух концовку тридцать седьмого псалма: “О дочь Вавилона, обреченная на разорение! Благословен, кто воздаст тебе по заслугам за содеянное с нами. Благословен, кто схватит твоих младенцев и разобьет их о скалу.”
Можно было, конечно, возразить ей. Что МЫ лишь говорили «Благослословен, кто схватит и разобьет», а ОНИ хватали и разбивали, но что толку? Я понимал, что истина в спорах не рождается, в спорах лишь каждый укрепляется в своей правоте. Так прошло несколько лет. У нас родился сын, но это событие не сцементировало нашу семью, наоборот, породило новые раздоры – крестить или обрезать. Закончилось по нулям. Мой иудаизм еще больше стал стимулировать в ней христианство. Я бегал на уроки Торы, она начала ходить на лекции популярного в те времена православного еврея-священника, о котором некогда поэт Борис Слуцкий писал:
“  В большой церковной кружке денег много.
  Рай батюшке – блаженствуй и жирей.
  Что, черт возьми, опять не слава Б-гу?
     Нет, по-людски не может жить еврей!
             .....................................................................
 И вот стоит он, тощ и бескорыстен,
  И льется из большой его груди
  На прихожан поток забытых истин,
  Таких, как “Не убей!”, ”Не укради!”
..............................................................................................         
   Еврей мораль читает на амвоне,
   Из душ заблудших  выметает сор.                
   Падение преступности в районе
   Себе в заслугу ставит прокурор.”
Не знаю, какой сор он выметал из души моей Галочки, но именно с этого времени наши, так сказать, идеологические расхождения стали принимать эмоциональную окраску. Иными словами, орать Галка начала. Раньше по субботам при виде  моих фокусов ярость в ней поднималась, как красный спиртовой  столбик  в термометре, выставленном на солнце, но она все-таки сдерживалась. А вот с вышеупомянутых лекций  уже возвращалась, как бомба, готовая взорваться, что и делала, не отходя от кассы.
    Понятно, что почтенный служитель культа не вызывал у меня никакой нежности, и после очередного тайфуна я с сигаретой ушел в санузел, твердя: "Чтоб ему, гаду, голову проломили". Через неделю Россию облетела страшная новость – знаменитого проповедника убили ударом топора в затылок. КГБ поклялся найти виновного и, конечно , не нашел. Народ по этому поводу изгилялся: ”Кто ищет, того и надо искать”. Я же оказался в положении старушки из фильма "Король Королю", которую забрызгала грязью из канавы мчащаяся по проселку машина со шпионом, в чьем кармане  лежала заминированная авторучка. Старушка восклицает: "Чтоб тебя разорвало!", ее пожелание немедленно исполняется, и старушка, крестясь, бормочет: "Г-споди! Я ж не хотела этого!" Со мной было то же самое, вот только что не крестился.
А между тем Михал Романыч подрастал и, чем дальше, тем больше нравилось ему мотаться со мной на шабаты, пуримшпили, седеры. Когда ему было пять лет, он очень внимательно прослушал в Марьинорощенской синагоге агаду – пасхальное чтение – в исполнении молодого раввина, рядом с которым сидел. Когда увлекательное повествование и пылкий монолог раввина, призывавшего нас вернуться к своему народу, завершились, обнаружились, что цицит – ритуальные белые нити, свисавшие с его одежды, заплетены в аккуратные косички. Не потративший времени даром ребенок скромно опустил глаза.
Вскоре после этого мы оказались на очередном пуримшпиле, исполняемом на какой-то московской квартире. Когда в конце представления звучала заключительная ария, певец, дойдя до слов: "Спасибо, Эстер, спасибо, царица,
      За чудом спасенный народ",
схватил сидевшего на первом ряду Мишку и поднял его на руки. Запечатлевшая этот эпизод  фотография с Михаилом Романычем, улыбающимся неполнозубым ртом, обошла умиленные западные журналы.
В возрасте шести лет как-то раз, отобедавши, Михаил Романович вместо “Спасибо, мама” затянул "Бирхат амазон" – благословение после еды.           
  - Мог бы сказать спасибо, а не изображать волка в лунную ночь, - недовольно сказала родительница.
  - Могла бы со мной повежливее разговаривать, - в тон ей ответил юный расист. – Я, между прочим, на три четверти еврей, а ты только наполовину.
       Вместо пятерки по математике последовал очередной скандал.
 Не буду утомлять читателя рассказом об агонии моей семейной жизни. Говорят, любовь это не когда двое смотрят друг на друга, а когда двое смотрят в одну сторону. Мы смотрели в противоположные стороны. Семья получилась – лебедь, рак и щука.  Правда, щуки не было, но в роли воза после того, как наша ячейка общества была аннулирована в Московском Народном Суде, оказался Михаил Романович. Он рвался между отцом и матерью, которую продолжал обожать.
 Я переехал в однокомнатную квартирку в Орехово, которую унаследовал от недавно умершего отца, да будет благословенна его память. А после работы отправлялся к Мишке, и мы шли в Нескучный.
"Папа, расскажи мне про рабби Акиву". И я в сотый раз рассказывал, как рабби Акиву злые люди  не пустили ночевать в их селение, как он с факелом, ослом и будильным петухом расположился у дороги, как ветер задул факел, лев сожрал осла, а лиса – петуха, но рабби Акива после каждой потери лишь повторял: "Что Б-г ни делает, всё к лучшему", а затем лег спать, и, наконец, как ночью по дороге прошли римляне и сожгли селение вместе с его обитателями, и, если бы рабби Акива был в селении или если бы римляне увидели факел, услышали, как орёт осёл и кукарекает петух, они бы рабби Акиву неизбежно убили, а значит, всё, что Б-г ни делает, действительно к лучшему. Михаил Романыч морщил лоб и спрашивал: "А где он, Б-г?", и я отвечал ему словами хасидского ребе: "Всюду, куда ты его впускаешь".
Ну и шабаты, разумеется, были нашими. Так продолжалось полгода, пока Галка не сообщила, что вместе с Михаилом Романычем собирается переехать к матери в Днепропетровск. На вопрос о причине столь резкой смены места жительства она стала бормотать нечто невразумительное, и я понял, что истинная причина – я. Гале надоела двойная жизнь ребенка. Мне, строго говоря, тоже, просто мы по-разному видели решение проблемы. Но все права были у нее. Ясно было, что, если она уедет в Днепропетровск, парня я потеряю навсегда.
       Ночь простоял я на своем балконе в Орехово, выкуривая решение. Внизу черным океаном бушевал под ветром Царицынский лес. К утру я понял, что должен, как говорилось в заглавии какой-то книги, уйти, чтоб остаться.
 А значит, моя мечта, которую я из-за Мишки скручивал в бараний рог, теперь именно из-за Мишки же должна реализоваться. Вы уже понимаете, о какой мечте идет речь. Папа, сходящий с трапа самолета: "Здравствуйте... А у нас в Израиле..." К такому папе и в гости не грех, да и к мужу бывшему – глядишь, и семья восстановится, а нет – подрастет парень, может, и уедет в цветущий Тель-Авив – благо есть к кому. А если все вместе, то и с шабатом-кашрутом здесь куда легче, чем в России. Это я сейчас понимаю, что русский Тель-Авив куда злобнее, чем Москва, ненавидит всё еврейское. Короче говоря, постоял я в Востряково над могилами папы и мамочки, с которой простился еще в детстве, постоял-постоял, да и шагнул к призывно раздвинувшимся передо мной дверям Шереметьево. А трап уже напрямую вывел меня через караван студента бейт-мидраша в эшкубит жителя Ишува. Далее пропустим комментарии по поводу сладости мечт (а как еще образовать от этого слова родительный падеж множественного числа?). Никакие попытки вытащить мою жену либо моего сына ни временно, ни тем более на постоянку не принесли плодов. Единственный плюс был, что, ставши заморским богатым родственником, я, благодаря разнице в курсе рубля и шекеля и соответственно в ценах здесь и там, смог на получаемые мною гроши ощутимо поддерживать свою бывшую и вечно любимую семью. Кстати, как только я объявил о своем отъезде в Израиль, все разговоры об ее отъезде в Днепропетровск, разумеется, заглохли.
Любопытно, что через океан... ну не через океан, через Черное море, Украину, пол-России да Турцию с Ливаном, наши с Галочкой отношения становились все лучше и лучше. Как и предполагалось, в свои ежегодные (чаще по финансовым причинам не получалось) приезды я стал желанным гостем. Отпускать ко мне в гости пацана она боялась – воюющая страна! - зато  отдала его в еврейскую школу.            Школа, конечно, азохенвей, религиозное воспитание там и в километре не лежало, но какое-никакое знакомство со своим народом она детям давала, и Михаил Романыч хотя бы помнил кто он и что он.
И, наконец, апофеоз – школа устраивает лагерь в Израиле. Дети на целый месяц приезжают в религиозную школу – интернат на горе Кармель, на берегу моря.
Что это были за дни! Я приткнулся у друзей в Зихрон Яакове – каждое утро выходил на шоссе, ловил тремп и за час, не больше, со всеми пересадками добирался до лагеря. Посещения, конечно, бдительными российскими педагогшами были запрещены, но беспечный израильский охранник пропускал всех подряд, и я пристраивался в уголке бескрайней территории интерната. Там была чудесная беседка. Внизу покрытое рябью море, словно расколовшаяся голографическая пластинка, изображало тысячи оттисков солнца, деревья извивались в объятиях лиан, и при каждой удобной минуте Михаил Романович прибегал ко мне, рассказывал, как они проводят время – "Вчера был "шоколадный" день, а сегодня – военная игра! Всё, папа, я побежал – у нас через пять минут  свеча." Свечой у них называли ежедневное обсуждение вожатых с детьми того, как прошел день.
У нас тоже была своя свеча – "Свеча на снегу" Эзры Ховкина – хасидские предания, которые Мишка слушал взахлёб. Рассказы про великого мудреца и чудотворца Бааль- Шем-Това – основателя хасидизма. Помните “кфицат а-дерех”? 
А еще я ему рассказывал, как Йосеф делла Рейна, вдохновленный любовью иерусалимских евреев ко Вс-вышнему и их самоотверженным служением, решил привести на землю Машиаха, как он, произнося тайные имена Вс-вышнего, по очереди вызывал ангелов всё более и более высоких ступеней в их небесной иерархии, как они помогали ему важными советами, как он вместе с учениками постился  и молился сорок дней, как потом они двинулись в путь, преодолели все пакости, которые на них насылали Сатана и Лилит, одолели их и связали, и как в последний момент святой Рабби всё-таки не выдержал, проявил к ним милосердие, из-за чего и потерпел поражение. Его ученики кто умер, кто сошел с ума, а на земле вновь воцарились беды, болезни и смерть. И мой двенадцатилетний шкет заплакал.
 
 *    *    *
           
Заплакал и я, когда выяснилось, что в списке тех детей, кому родители разрешили остаться у родственников еще на недельку-другую после окончания смены, Михаил Штейнберг не значился. Всё-таки Галка перестраховщица. Испугалась отправлять сына на территории, на тот момент абсолютно безопасные.
И плакал я, что уже пролетел месяц экскурсий (на которые, правда, меня не брали), развлечений, но и молитв, но и… "Папа, когда-нибудь я навсегда к тебе приеду. Я полюбил Израиль." И плакал я в Бен-Гурионе, когда толпа детей утекла мимо улыбчивого охранника в стеклянные двери – и наверх, в зал, филиал поднебесья.
А потом был звонок в Москву, и...
- Рома, нам надо поговорить. Я знаю, ты будешь против, но я приняла решение. В этой школе обучение на ужасном уровне, нравы – страшнее не придумаешь. Слушай, зачем ребенку показывать еврейство с худшей стороны?
Я молчал.
- Короче, - продолжала Галя, - Миша успешно сдал экзамен и зачислен во вторую матшколу.
   “Знаменитая вторая матшкола, - думал я, слушая мою вдовицу. - Одна из лучших в стране. В их стране.”
- Понимаешь, Гошенька, -  говорил я спустя несколько минут, роняя  слезы в жесткую кольчатую Гошкину шерсть, обнимая его, гладя и трепля длинные висячие уши. – Еврейская школа плохая, а та – хорошая. Евреем быть плохо, а вот...
Отрешенным взглядом обводил я белые стены, по углам помазанные сыростью, белые с розовыми ребрами шкафы без дверец, доставшиеся мне в наследство от кого-то, кому они сильно надоели, и курил, курил, курил так, что аж сердце прихватило.
  Потом снова ездил в Москву и навещал Мишку с Галкой в квартире на Ленинском, из которой с балкона на шестнадцатом этаже и Кремль виден и Шаболовская паутинистая башня и Останкинская копченая, как ее в народе назвали после пожара, а уж Донской монастырь и вовсе рядом – словно старинный пароход с куполами-трубами подплывает к пристани нашего дома.
Школа и вправду оказалась хорошей – образование просто замечательное. Математика сами понимаете на каком уровне. Правда, сосед Михал Романыча по парте – член молодежной нацистской организации, но мой сын объяснил ему и всем заинтересованным, что Штейнберг – это немецкая фамилия, что сам он немец, и член проникся к нему глубоким уважением – отличившаяся нация. По счастью, Мишка светленький – в русского деда. Так что все в порядке.

ЗА ДВАДЦАТЬ ДНЕЙ ДО. 28 СЕВАНА. 8 ИЮНЯ. 1230
Со мной всё в порядке. Больной жить будет. А теперь звонить, звонить и еще раз звонить. Теперь мои звонки и приезды – единственное, что хотя бы немножко держит парня на плаву в духовном смысле. Что же касается меня, то понять того, кто, живя в Израиле, звонит своему ребенку в Москву, может только тот, что, живя в Израиле, звонит своему ребенку в Москву. А если вы хотите испытать, что это такое, попросите знакомого хирурга вырезать у вас сердце и отправить куда-нибуть на полюс. А сами поезжайте на экватор.
   Я схватил телефонную трубку с антенной.    Золотые буквы "Panasonic" глядели на меня с черной глади. Ноль сто двадцать семь ноль девяносто пять два три два один ноль пять три. Гудок. Еще гудок.
- Алло?
- Галочка, привет.
Молчание. Затем:
- Да, здравствуй.
- Как дела?
- Спасибо.
- "Спасибо, хорошо" или "спасибо, плохо".
- Спасибо.
Что с ней вдруг случилось? Ладно, перейдем к следующему пункту повестки дня.
- Мишу позови, пожалуйста.
- Его нет дома. И вообще, знаешь, больше сюда не звони.
- Как нет? У вас уже четыре! Должен был из школы придти.
В этот момент я сообразил, что сейчас лето, и в школу он не ходит.
- Его нет дома.
Гудки. Вот это да! В самые худшие времена нашего разлада она со мной так не разговаривала.
В этот момент Гоша, выждав, пока я плюхнусь в изнеможении на стул, подскочил ко мне, положил на плечи свои большие лапы, и начал вылизывать лицо. Его горячее дыхание неожиданно подняло мне настроение.    
    - Не переживай – говорил он мне глазами. – Всё будет хорошо. Я тебя люблю. Я тебя не оставлю. Я понимаю, тебе этого не достаточно, но чем богаты, тем и рады.
  Я погладил его, он прижался ко мне, и вдруг мне показалось, что бурая пакость – нечто вроде нарыва – которую вырезали ему из пасти неделю назад, вновь появилась. Я сразу вспомнил, как стоял у металлического стола, гладя стонущее животное, а врач кромсала бедняжке десны, как она вколола ему еще порцию какого-то зелья, и он перестал чувствовать боль, зато ее почувствовал я, когда Гошке каленым прутом прижигали нарывы на губах, и ветеринарный  кабинет наполнился запахом паленой плоти, и от его рта ко мне тянулись змейки дыма, и вид у меня был такой, что милейшая Инна, доктор Айболит в юбке, осведомилась, не хлопнусь ли я рядом с Гошей, потому как возиться с двумя ей было не с руки. А я ничего не отвечал, гладил Гошку и утешал: “Ну, мой милый, ну мой сладкий, ну потерпи немного!” Потом он лежал на траве возле Инниного кабинета и не мог подняться, пока не отошел наркоз.
Теперь вот он меня молча утешал: ”Ну, мой милый, ну мой сладкий, ну потерпи немного!”
И все же – что случилось с Галкой? И в голосе какое-то отчаянье, как будто она не меня гонит, а самое себя. Ладно, позвоню в понедельник днем, когда она будет на работе. Поговорю с Михаилом Романовичем, может, всё и выяснится.
 Мне безумно захотелось курить. Тупо повертев некоторое время в руках пустую пачку из-под «Эл–эм лайт», я вдруг осознал , что магазин закрыт, а что я до шабата курить буду – неизвестно. Я выскочил на улице в надежде у кого-ибудь стрельнуть, впрочем, почти беспочвенной, потому что на все поселение курят полтора человека. И тут... Знаете, когда моему сыну было три года, он по аналогии с “как назло” говорил “как на добро”. Так вот “как на добро” Шалом в своей «Субару».
- Шалом, есть сигарета?
Шалом, под моим чутким руководством изучающий русский язык, решает, что сигарету я должен отработать, и вообще сейчас самое время потренировать диалогическую речь.
    - Ты просишь сыгарэту.
    - Да.
    - Ты хочешь курыт.
    - Да, да, хочу! (Угостишь ты меня, наконец?)
    - Ты отшен хочеш курыт. (Шалом в восторге от своих языковых познаний.)
    - Очень, очень хочу!
    - Нэту!
      Я плюнул и вернулся домой. Настроение окончательно испортилось, к тому же вспомнились последние разговоры с сыном. И в мой приезд, и по телефону. Нехорошие разговоры. Рассказы взахлеб о школе. Постоянное “У нас в России”, "Вы там в своем Израиле..."
А когда я прокряхтел – "Но ведь и ты два года назад собирался в Израиль", ох какое молчание наступило минуты на две, в конце которых он промямлил: "Да".
 С тех пор это "да" и есть та ниточка, которая связывает меня с жизнью. Что ж, как сказали авторы бессмертного фильма, доживем до понедельника.    
 
 *    *    *
        Понедельник, как известно, начинается в субботу. А суббота, что гораздо менее известно, начинается с минхи – дневной молитвы. На минху я пошел не в центральную ишувскую синагогу, а в маленькую, которая поближе к дому.
Первое, что мы обнаружили в нем – новую деталь. К деревянным лакированным планкам, бегущим  вдоль белых стен, были привинчены белые пластмассовые зажимы с пружинами, расчитанные как раз на то, чтобы прихватить дуло “эм-шестнадцать” так, что теперь всем, у кого он есть, а есть он решительно у всех, за исключением тех, кто ходит с тяжеленным, хотя и более компактным “узи”, так вот теперь всем, кто ходит с “эм-шестнадцать”, не было необходимости класть эту бандуру на пол, так что пол начинал походить на памятную с дней моего советского детства школьную площадку для сбора металлолома. Теперь  достаточно было просто прислонить оружие к стене, прихватив дуло этим самым зажимом. Что я и сделал.
Минха прошла как-то на автомате, мои мысли вконец распоясались, мозги были не здесь, а в Москве.
Шалом, стоящий недалеко от меня, напротив, весь ушел в молитву. Он, зажмурив глаза, морщился, словно от сильной боли и, шевеля губами, рассказывал Хозяину обо всем, что его переполняло.
   Затем мы запели    "Едит нефеш" – объяснение еврея в любви к Б-гу.
“Любовью к Тебе
                    душа моя вновь полна,
       Пусть исцелится
                      дыханьем твоим она.
  Светоч Вселенной,
                   душу мою излечи.
Пусть на нее
                        прольются твои лучи.”
Когда дошло до "Леха доди", меня ждал приятный сюрприз – ее запели на ту нечасто звучащую чарующую мелодию, под которую прошло мое пятнадцатилетней давности возвращение к своему Б-гу, к своему народу, к себе. Я прикрыл глаза и улетел в ту квартиру на "Кировской", где за субботним столом впервые ее услышал. Исчезли белые стены синагоги, вместо них развернулись темно-красные обои, по которым ползли золотые змейки узора. Уплыла из-под ног разлинованная крапчатая плитка пола, к моим подошвам прижался паркет, по которому рассыпались блики от люстры и торшера, и рядом со мной вырос кудрявый беленький Михаил Романыч с вечно вытаращенными удивленными глазами.
            “Леха доди ликрат кала,
            Пеней шабат некабела.”
       И к тому времени, как началась собственно вечерняя молитва, я уже окончательно отрешился и воспарил. Я стоял, шепча: "Ты освятил Седьмой День ради Имени Своего; в нем цель создания неба и земли. Благословил его более других дней недели и освятил больше, чем другие времена." Окна были распахнуты, и горный воздух, сквозняком кружившийся под потолком синагоги, холодным крылом трепал мне затылок и плечи.

За девятнадцать дней до. 29   сивана. 8 июня. 20.30.
Крылья тени трепетали за спиною Шалома, когда он, прикрыв глаза, очень при этом напоминая тетерева на току, как я его себе представляю (никогда не видел тетерева на току), благословлял детей. Это было похоже на некий заранее отрепетированный танец – сын или дочка соскакивали со стула, подбегали к папе, доходя ему, сидящему, в лучшем случае до плеча; его лицо – лицо большой птицы – приобретало выражение какой-то беззащитной нежности, он возлагал ребенку ладони на голову и нараспев произносил – если это был сын: "Да уподобит тебя Б-г Эфраиму и Менаше", а если дочка -  "Да уподобит тебя Б-г Саре, Ривке, Рахели и Лее" и в заключение пел тем и другим: "Да благословит тебя Г-сподь и да будет благоволить к тебе Г-сподь и да пошлет тебе мир!" И, естественно, целовал очередную макушку. Вспомнилось сказанное кем-то: "Аидише маме – это что! Вот еврейский отец – это да!" Затем он начал читать кидуш. Струйки красного вина переливались через край золотистого бокала, на котором сверкали барельефом две виноградные грозди, и красовалась надпись "Боре при агефен" – “Благословен сотворивший гроздь винограда”. А когда зазвучало "ибо избрал Ты  нас и освятил среди всех народов, и святую субботу свою по любви и мудрой воле твоей дал нам в наследие", при этих словах я "поплыл".
И первые сорок лет моей жизни, не освещенные смыслом, но милые, как найденные среди старых вещей обшарпанные игрушки твоего детства, и озарение, которое началось той ночью под Москвой и в конце концов привело меня в горы Самарии, и мой Ишув – в какое бы время суток я сюда ни приезжал, даже если среди глубокой ночи, я говорю: "Доброе утро", -  и наши "шомронские" пацаны, которые вряд ли нашли бы общий язык и со мной, каким я был в их возрасте, и с Михаилом Романовичем, каким он будет в их возрасте, если Б-г не сотворит чуда, и Цвика , мой чудесный Цвика , - "Мама, мама, что я буду делать?" – Цвика , чьего ноготка не стоят все гуманисты и политики, своей глупостью и подлостью подготовившие его убийство, всё, всё, с чем я хотя бы раз в жизни пересекся – всё вдруг встало на свои места, всё заговорило, запело, и так же резко затихло. Вспышка, а затем мир вновь стал обычным.  
По белой глади скатерти плыли флотилии закусок, нежно зеленело авокадо, чернели на блюдцах грибочки с пупочками, благоухала измельченная индюшачья печенка. Во главе стола сидел Шалом, я, как почетный гость, рядом с ним, дальше тянулись многочисленные детишки, а напротив, как бы лицом к Шалому, сидела его жена, Сарра. Мелюзга трогательно друг за другом ухаживала, и тайком поглядывала на родителей – ну похвалите!
 Погодите, я ведь вас еще толком не позакомил с Шаломом, вернее, познакомил, но не представил. Итак, это амбалище под потолок, чьи рост и сила вошли в Ишуве в пословицу после следующей истории:
Как и все поселенцы, он принимал активное участие в демонстрациях против отступления с территорий. Как-то во время очередного разгона его заперли в каталажке вместе с еще восемью “нарушителями”. Когда же через некоторое всемя менты снова зашли в камеру, они в ней не нашли никого, кроме Шалома и рава Шахаля. На вопрос окаменевших от изумления легавых: “А где же остальные?”  Шалом молча показал пальцем на окошечко, сиротливо приткнувшееся под потолком.
    Загадка разрешилась. Стало ясно, что Шалом устроил друзьям массовый побег, перекидав их в окно. Остались невыясненными лишь детали.
    - А этот? – коп показал на рава Шахаля.
    Шалом аж вскипел.
      - Ну не могу же я рава - и вдруг под зад?
- А ты сам?
- Не могу же я рава бросить!
Пока я вам все это рассказывал, на сцене появилось еще одно действующее лицо, правда, эпизодическое. В разгар трапезы пришел старший сын Шалома – Моше, он молился вместе с друзьями в другой синагоге, и у них только  сейчас все закончилось. Моше быстро сделал кидуш и присоединился к нам. Между ним и следующим сыном перепад в шесть лет, так что, если младшие в этой семье еще совсем козявки, то старший, Моше, только что отбарабанил в “Цанханим”. Сейчас он завербовался еще на полгода в "дувдеван" и это было главной темой разговора за столом наряду с бойней на баскетбольной площадке. От Шалома у меня, естественно, секретов нет, но я умолил его дома молчать и активно внедрять в сознание окружающих версию о подвиге Ави Турджемана. Шалом сморщился, будто проглотил что-то неаппетитное, но обещанно молчал. Затем бойцы стали вспоминать минувшие дни. Шалом рассказал, как у Моше был отключен пелефон, и он даже не знал, где его сын, но когда начали сообщать о боях в Дженине и о двадцати трех убитых, он почувствовал, что Моше – там. Так и оказалось. Моше был там, но жив и здоров.
    - Мы там по улицам не двигались, - повествовал Моше. – Там у домов – общие стенки, так мы их пробивали, и так переходили из квартиры в квартиру в поисках террористов.
   - По телевизору показывали какой-то левацкий фильм, я смотрел, когда ездил к друзьям в Хадеру, - так там – развалины, развалины, развалины.
Моше махнул рукой.
   - Снять можно что угодно и как угодно. Разрушали мы только один раз – когда сжимали круг – и сжали до нескольких домов. Сначала террористы сдавались сотнями, и только последние семьдесят человек – их пришлось вместе со зданиями...
Меня поразила горечь, пропитавшая это “пришлось”. Моше словно сокрушался о гибели
лучших  друзей. Эх, мне бы так печалиться над убитым мною арабом!
В эту секунду – словно аккомпанируя его словам, в Городе загрохали минометы, и одновременно с этим из танка, находящегося на горе рядом с Ишувом, вылетел малиновый светящийся снаряд, довольно-таки медленно, так что глаз мог за ним угнаться, пролетел на д
краем Ишува и упал недалеко от арабской деревни – там что там сверкнуло и ухнуло.
- Это они так, пугают, - прокомментировал Моше. – А вон там, - он показал на лежащий светящийся осьминогом Город, - может быть, действительно делают что-то серьезное.
- Сегодня в Городе пальба была и дымы шли, - добавил Шалом голосом робота.
    Остальные также не выразили эмоций – злорадничать не хочется, сочувствовать – смешно. Хотя у Моше, похоже, получается. Еще раз плюнул танк, и где-то между нами и Городом басистыми цикадами запели автоматы
    - Моше, - спросил я. – А не страшно тебе в "Дувдеван" идти. Небось, рядом с ним и "Цанханим" детским садиком покажутся.
    - Аль тагзим! Не преувеличивай! – отозвался Моше. – Ну, немножко опаснее.
    Я посмотрел на его в общем-то бесцветное лицо, на серые глаза, в которых не было никакой одухотворенности, поскольку одухотворенностью был он сам, на стриженные темные волосы, на которых Б-г знает как держалась кипа. Если Шалом был похож на ворона, то Моше скорее смахивал на ворону. А вот поди ж ты...
- В общем-то я и в "Цанханим" не бабочек ловил,- продолжал Моше. – Когда очередь по блокпосту дали – одна пуля на сантиметр слева от меня прошла, другая – на сантиметр справа. И когда блок на голову сбросили, каску раскололи. Нет, ну конечно, в "Дувдеване" потруднее будет. Что делать! Ладно, с оружием я кое-как обращаться умею, а дальше – "эйн од мильвадо" – "нет никого кроме Него". Это пусть Шарон Буша боится.
    - Ну, а пройдут полгода. Повоюешь в "дувдеване". Кстати, и денежек заработаешь. А дальше?
- Наймусь на гиву к Бенци.
Это надо объяснить. "Гива" на иврите – холм. Несколько лет назад поселенцы начали вести против родного правительства так называемую "волну холмов" – "мильхемет гваот". В целях создания новых поселений и расширения старых, захватывались пустые никому не принадлежащие высоты. Рядом с нашим поселением было две таких гивы. Одну пришлось отдать. "Общество Охраны Природы" определило, что там растет какой-то реликтовый цветок, и селиться там нельзя. Очевидно, цветку вообще противопоказаны евреи, ибо обосноваться на этой гиве собирался рав Рубинштейн, страстный любитель и исследователь природы вообще и местной флоры в частности, создавший домашний музей "Ботанический сад Шомрона". Как бы то ни было, «Общество» было непреклонно. Евреи с гивы ушли.     
Теперь там пасется арабский скот. Очень полезно для реликтов
    - Знаете, - сказал вдруг Моше, и я понял, что годы, проведенные на фронте не убили в нем мальчишку. – Есть у меня мечта. Я хочу сам какую-нибудь гиву захватить, а потом еще одну, и еще, и еще – так дойти до могилы Праведника.
Я глубокомысленно прикрыл губы ладонью, как бы облокотясь на нее, а на самом деле для того, чтобы скрыть улыбку. В тот момент, как Моше устремил взор куда-то вдаль, я попытался подмигнуть Шалому, но остолбенел – его глаза были абсолютно серьезны.
    - Это малореально, - по-деловому сказал он сыну, – поскольку мы не знаем, кому принадлежат холмы между нами и Городом, а ведь если хотя бы на один из них имеется бумага у какого-нибудь араба, весь твой план летит к черту.
Это верно. Ни один дом ни в одном поселении, ни один самый зачуханный караванчик не стоит на земле, принадлежащей арабам. Ни одна олива не была спилена, ни один сарай не был снесён, когда двести тысяч евреев селились в Иудее, Самарии и Газе. Любопытно, что народ, создавший империю на индейских землях, и народ, превративший Кенигсберг в Калининград со всеми вытекающими для коренных жителей последствиями, считают нас захватчиками и оккупантами. Да что говорить о них! Тель-Авивский университет, оплот левых борцов против "оккупации" находится на месте снесенной арабской деревни. А Лод, откуда арабов выселяли силой? А Яффо? С одной стороны, ЦАХАЛу в сороковых-пятидесятых удивлялись – что это за армия, которая не грабит и не насилует. Да и большинство арабов бежали сами, расчитывая с войсками соседних стран вернуться по еврейским трупам. А с другой стороны – всякое было, не то, что в наше время.
       Между тем, Шалом продолжал:
  - Я старый какер и уже врос в землю корням, однако, если бы мне было двадцать лет, я бы...
    Он повел рукой в сторону, противоположную от Города.
 - Вон там, за хребтом еще три года назад была наша военная база.
- Я помню, - сказал Моше. – Ночью – светящийся пятиугольник.                                                                                        - Именно, - подтвердил Шалом. – Наши ее отдали. Но территория принадлежит государству, арабы там не живут. Вот на ее месте и стоит сделать поселение. Создай ядро – инициативную группу – и кадима! (ивр. вперед!) Рувен, как по-русски «кадима»?
Я не верил своим ушам. База находилась на самом дне долины, склоны которой усеяны арабскими деревнями. Если мы здесь, на горе, еле отбиваемся, то что же будет там?
   - А арабы там тихие? – спросил я там вкрадчиво, будто решил, что чем нежнее у меня голос, тем доброжелательнее будут окрестные арабы.
   - Нынче арабы тихими бывают только в гробу, - ответил Шалом, а Моше поморщился отцовской реплике и добавил:
   - Мы, - он имел в виду “Цанханим”, - «работали» в этой долине. Видел я, какие они тихие. Растерзать готовы. К тому же все вооружены до зубов. У меня там друга убили.
   -  Ничего, - пожал плечами Шалом. – Возьмешь ребят покрепче.

За девятнадцать дней до.  29 сивана.  9 июня . 17.15
    Крепкий мужик рав Нисан бен Иосеф! Плечи одни чего стоят! Самсон! На этих плечах на короткой шее могучая голова – есть в нем что-то общее с Марксом, но, во-первых, стрижка коротка, а во-вторых, рав гораздо умнее. Наверно, потому, что он сам раввин, а Маркс был лишь внуком раввина. Рав Нисан – сефард, он приехал из Франции. Был раввином в Ницце. Нет, вы не поняли – раввином в Ницце! Куда едут богатые евреи со всего мира отдыхать? Правильно. А куда они идут вне зависимости от степени религиозности, чтобы все видели, что они не забывают свое еврейство? В синагогу. А что они там делают, чтобы все знали, какие они хорошие? Пожертвования. Так что значит быть раввином в Ницце? Золотой унитаз. И вот рав Нисан бросил все, уехал в нашу тьмутаракань и в международном, и во внутриизраильском смысле, стал административным директором наших ишувских ешив, мотается по Европам и Америкам и у тех самых богатых евреев, которых милостиво принимал в Ницце, теперь
  выклянчивает деньги на ешиву.
   - Ма нишма, рав Нисан? – Что слышно, рав Нисан?
- Аль апаним. Эйн кесеф беойропа. – Ужасно. Нет денег в Европе.
Сейчас по шабатам после второй (то есть, утренней. Первая – вечерняя) трапезы он дает урок для начинающих. Я хоть и не совсем начинающий, но на занятия его хожу с удовольствием. То есть, это, конечно, не уроки нашего великого рава Розенберга или хотя бы хабадника рава
Рубинштейна, попроще будет, но с другой стороны после Рихарда Штрауса можно и Иоганна послушать. Придя в синагогу, обнаруживаю знакомые все лица – Иошуа , Шалом, Хаим.
    Собственно, начинающий здесь только Илан. А с другой стороны, кто из нас в этой жизни не начинающий? Илан славный парень – высокий, смуглый, с черными вьющимися волосами – тоже явный сефард. Он врач, живет в Тель-Авиве и влюблен в наш Ишув. Перебраться к нам, к сожалению, у него нет возможности. Персонал больничной кассы "Клалит" укомплектован, от "Макаби" и "Леуми" работают представители, а "Меухедет" вообще на территориях не
функционирует. Да и то – единственный на весь Ишув пациент "Меухедет" – ваш покорный. Приходится гонять в Петах-Тикву – полтора часа автобусами плюс ожидание. Хорошо еще Б-г
здоровьем не обделил. Вот только бы курить поменьше.
Илан приезжает к нам на шабаты, на праздники, иногда среди недели – на ночь глядя – чтобы
послушать урок какого-нибудь рава, а утром – на работу. Иногда даже не слушать кого-то, а
    просто погулять. Ведь Самария - тоже как строка из Торы. Я помню, однажды он долго смотрел на гору Благословения и гору Проклятия. Гора Благословения вырастает прямо из Города, доползшего до низшей ее трети, струной натянут ее хребет, правый край которого
увенчивает купольный дворец, принадлежащий какому-то арабскому богачу, а середину – еврейское поселеньице, к которому мазками лесов взметнулись остатки зеленого буйства, в годы Первой Мировой Войны изничтоженного арабами и турками. На левом краю ее примостилась самаритянская деревня, откуда светло-бурая гладь с разбросанными по ней белыми арабскими домиками спускалась к подножию вплоть до темного лагеря беженцев, гнезда ненависти и убийства. А гора Проклятия, голая светлая туша, пересеченная белым шрамом дороги, увенчана антеннами военной базы, устремленными в небеса подобно ракетам на космодроме. Илан стоял, пристально вглядываясь, будто пытаясь сосчитать все травинки от подножий до вершин, а потом дернул головой, точно хотел непослушные слезы перелить обратно в глаза, и сказал срывающимся голосом: "Когда-нибудь всё это будет нашим".       
 
 *    *    *
Все наши сидели и ждали, когда рав Нисан будет говорить. Но он молчал. На столе шипела вскрытая бутылка содовой, ветер с улицы, суясь в открытые окна и двери, спорил с воздухом в синагоге кто горячее. Неожиданно под потолком вспыхнули лампы, видно кто-то неправильно поставил таймер.   А рав все молчал. Наконец, я не выдержал.
    - Рав Нисан, анахну мехаким. – Мы ждем.
    Рав проткнул меня взглядом, как булавкой бабочку, и спросил:
    - Лема? – Чего?
    - Лэшиур. – Урока.
    - Эйзе шиур? – Какого урока?
    - Шиур тора. – Урока Торы.
    - А зачем вам учить Тору? –спросил рав.
    Мы застряли.
    - Потому что мы евреи, - нашелся, наконец, Шалом.
    - А вы евреи? – уточнил рав Нисан. – Настоящие? – продолжал он прокалывать наше молчание. Мы дружно выдавили из себя растерянный кивок.
   - Тогда скажите, что должен в первую очередь сделать настоящий еврей, когда он утром приходит в синагогу?
   - Ну, прочесть "Как прекрасны шатры твои, Израиль"!
   - Я говорю, не сказать, а сделать.
   - Ну, надеть тфилин, талит, – начал дружелюбно гадать Илан.
   - Так тфилин или талит?
   - Сначала талит, - хором сказали все.
   - Чудесно! – рав Нисан потер руки. – А о чем должно думать настоящий еврей, когда он обматывается талитом? – и рав сделал движение левой рукой, будто он, натянув талит на голову и плечи и прикрыв правым его краем лицо, резко забрасывает себе за спину другой конец талита, так что воображаемые нити цицита засвистели в воздухе.
Наступило молчание.
 - Настоящий еврей должен представить себе, как на него опускаются крылья Шхины –
присутствия Б-жьего, - ответил Иошуа .
 - Бред! – отрезал рав Нисан.
 - Настоящий еврей должен представлять, как Шхина опустилась на еврейский народ у горы Синай, - попробовал я.
 - Еще хуже.
 - Настоящий еврей должен вспомнить, что предстоит еще один день служения Вс-вышнему и начать его...- начал Шалом.
- Достаточно, - сказал рав. –Ну, - он обратился к Илану. Тот мудро развел руками.
- Эх вы! –сказал рав. – Настоящий еврей думает о том, как бы не попасть тому, кто сзади, цицитом в глаз.

За восемнадцать дней до. 30 сивана.9 июня.2040
Глаза Иошуа чернели так, как бывает, когда им овладеет очередная навязчивая идея. Он успел переодеться и был не в нарядном черно-белом субботнем одеянии, а в стареньких, хотя и серебристых, джинсах и футболке, из-под которой свисали цицит со вплетенной в них голубой нитью, или, точнее, цвета тхелет, – нововведением, всё более распространяющимся в Израиле среди религиозных людей всех направлений, даже антисионистов, и служащим знаком того, что Геула – Освобождение – близко. Ну, и естественно, в кипе с кисточкой.
Я к его приходу как раз закончил "Авдалу" – обряд прощания с субботой, закончившейся с выходом звезд.
      -  Итак, - начал он и сам себя прервал, - красота какая –хаваль аль азман!- он подошел к окну. – Всё это надо писать, писать, писать.
     - А потом мне – дарить, дарить, дарить, - ехидно продолжил я.
   Вместо  Иошуа ответил его взгляд:
   « Пошел на фиг, на фиг, на фиг!»
     Я поднялся с дивана и тоже подошел к окну. Красота была действительно – что-то. Город с его огнями казался отражением звездного неба, которое сегодня было каким-то особенно сумасшедшим. Цепочки огней, бегущих по хребтам, напоминали гирлянды ленточек во время праздничной иллюминации. Это всё были наши поселения, а внизу россыпями голубых бликов плавали арабские деревни. Антенны военной базы на горе Проклятия обозначились темно-красными огоньками. Ишув, который весь был у наших ног, светился теплым желтым светом,  и было в нем что-то – да простят меня мои единоверцы – от фотографий европейских или американских городков в ночь на Рождество. Улочки, освещенные тусклыми фонарями, струились с пригорков, и высаженные по бокам темные деревья вставали лесистыми берегами.
- Мозги на другое нацелены. Надо остановить этого мерзавца. Хотя бы ценой собственной жизни. Но если я останусь жив, - напишу Шомрон. Самарию. У меня ведь кроме Шомрона ничего и нет. Семьи нет. Друзей – ты да Шалом.
    Плюс к мистическим заморочкам и скряжничеству у Иошуа есть еще одна мерзкая черта – он жуткий нытик. Часами может рассказывать, как ему плохо, какой он одинокий, как у него нет денег – все ради того, чтобы его погладили по головке.
   - Зато у тебя есть талант.
   Я думал, он начнет скромничать или отшучиваться, но он ответил твердо и серьезно:
   - Это не я. Это Б-г. Я - инструмент.
   - Все мы инструменты.
   Иошуа ничего не сказал. Он стоял у окна, худой, в белой кипе, которая удивительно шла к его смуглоте, с заостренными чертами лица, чертовски смазливый, и мне ужасно захотелось, чтобы он остался жив и "написал Шомрон".
    Потом он резко повернулся ко мне, живость в карих глазах вновь сменилась чернотой.
   - Я пришел обсудить список.
   - Какой список? – спросил я.
   - Возможных кандидатов.
   - Кандидатов на что?
   - На предательство. Дай кофе.
   - На ночь кофе вредно, - возразил я.
   - А утром я его не пил. Воды горячей не было.
Что означало: “я не нагрел воды на шабат”. Против такого убийственного аргумента возразить было нечего. Пришлось включить электрочайник.
   - Так вот, - продолжал Иошуа , усевшись в кресло. Его вытянутые длинные ноги в серебристых джинсах на фоне линолеума напоминали железнодорожные рельсы. – Мы с тобой решили - это не может быть поселенец. Значит, кто-то пришлый. Кто алеф – знаком с мной, бет – кому я говорил о своих планах и на семнадцатое ияра, и неделю назад. Что до семнадцатого ияра – ничего не помню. Это было полтора месяца назад. А вот ровно неделю назад на исходе субботы я зашел к тебе. У тебя как раз сидел этот парень из России. Он иностранный рабочий.
   - Не из России, а из Молдавии,  - поправил я.
   - Хорошо... Я говорил еще, что в понедельник поеду в Иерусалим. Утром. Он попросил купить ему Тору с русским переводом. Решил посмотреть, на чем это евреи так зациклились. А в Городке Тора не продается.
  - Да ты ее и в Иерусалиме не купил, сказал, что там в русском магазине тоже не было.-Слушай, а еще кто-нибудь знал о том, что ты едешь.
   - Ну... я говорил об этом на уроке  рава Бен Иосефа. Спрашивал, не хочет ли кто со мной навестить рава Михаэля - (это тот самый психоаналитик, о котором я рассказывал). – Но там были одни поселенцы!
    - А в воскресенье?
     - Что – «в воскресенье»?
   -  В воскресенье ты кому-нибудь говорил?
Иошуа несколько секунд, нахмурившись, смотрел на меня, будто не понимая, потом сокрушенно поник кудлатой головой. Кисточка грустно повисла в воздухе.
   - Да, Рувен. Испортил я себе память колесами. Теперь маюсь. Ничего не помню. Вообще со здоровьем…
   - Хорош плакаться. Вываливай, что случилось.
   - А то и случилось. Я ведь заходил в Моацу Эзорит Шомрон – Совет Самарии. Выяснял,        
едет ли кто завтра в Иерусалим. Не спроси ты сейчас, в жизни не вспомнил бы.
- А кто там был?
  - Да человек шесть. Некоторые – явно не из нашего поселения.
  -  А еще где-нибудь ты спрашивал?
  - В синагоге, после шахарита. Но там все наши, поселенцы.
  - Понятно. Беда лишь в том, что полтора месяца назад ты не мог спрашивать в Совете, кто куда едет. Тогда у тебя была своя машина.
   - Была. Но где-то примерно в это время я зашел туда. Выяснить насчет налога. Мне сказали, что могут меня принять в понедельник. Я ответил, что в понедельник я еду в Цфат. С утра. У меня там выставка. Мы договорились на среду. Кстати, я до них так и не добрался. Началась возня с ремонтом машины после обстрела. Вообще закрутился.
    - Когда, кстати, тебе починят машину-то?
    - Уже починили. На неделе забирать поеду.
    Своя машина – это хорошо. С одной стороны, все ее знают, так что вычислить, кто едет – несложно. И сразу позвонить – “Иошуа Коэн едет – стреляй!” С другой стороны, тот, кому звонят, должен сутками сидеть в кустах, ждать, когда Иошуа Коэн соизволит проехать. Такое, впрочем, тоже может быть. Мало ли они убивают просто так, без всякой причины. Может, действительно, где-нибудь за камнями прячутся – будет звонок – хорошо, не будет – шлепну кого полегче.
     - Значит, три варианта. Либо стреляли просто хоть в кого. Либо увидели, как я сажусь в машину. Либо кто-то заранее сообщил.
    - Что сообщил?
    - Что я буду проезжать.
    - Кто-то – это или из Совета Поселений, или…
    - ?
    - Или все тот  же Игорь. Ты же каждый раз вечером заходишь ко мне, и он, как правило, тогда же заходит. Кстати, интересно, куда это он сегодня запропастился. Небось, когда он тогда пришел, ты хвастался своей выставкой.
    - Не помню.
    - И я не помню. Но зная тебя, уверен, что хвастался.
    - Спасибо.
    - Пожалуйста. Дальше – на уроке у рава Бен-Иосефа или на чьём-нибудь еще уроке ты не приглашал народ на выставку?
      - Да нет... Кто хочет, могут ко мне зайти в караван. Посмотреть.
    - Ну, караван – одно, а вернисаж – другое. К тому же толпу создать, ажиотаж.
    - Что ты из меня придурка делаешь!
Люблю я слово "метумтам", “придурок”. Ме-тум-там. Как будто по лбу стучат половником.
    - Так все - таки где ты ещё упоминал о Цфате?
    Иошуа поморщил и без того морщинистый лоб и неуверенным голосом сказал:
    - По-моему тоже после шахарита. В  синагоге. Спросил, не едет ли кто в Цфат.      
    - Поселенцы, - сказал я.
    - Поселенцы,  - согласился Иошуа .
    - Хорошо, вернёмся в Совет Поселений. С кем ты тогда разговаривал?
    - С секретаршей. Она из Городка. Двора ...э-э-э...Двора Мешорер.
    - Религиозная?
    - Вряд  ли. В брюках ходит. Ты её знаешь. Красивая – хаваль аль азман!
    - Погоди, она, кажется, из России!
    - Ватичка.
    - Ватичка, говоришь? Сколько лет в стране?
    - Не знаю. Но больше чем ты.
    - Ну и что? Есть которые с первого дня ватики, а есть двадцать лет в стране, а всё “свежие репатрианты”.
    - Не понимаю.
    - Ну и не надо тебе понимать, это наше олимовско – ватиковское дело.
    - Ох уж эти русские!
- Поговори мне.
- Ладно. Вернемся к Дворе. Увы, Городок уже давно не поселение.
- Это–то ясно. В его промзоне и в лучшие времена владельцы фабрик олимовских девчонок под арабов подкладывали. В качестве премии за хорошую работу. Моральные стимулы, так сказать.
- Сейчас арабы там не работают. Не под кого подкладывать.
- Наверно, поэтому предприятия там позакрывались.
  Иошуа промолчал и мне пришлось резюмировать самому :
- Что верно, то верно. Молодая женщина из Городка, ради денег или ради кавалера–араба... К несчастью, вполне реально.
     Иошуа продолжал молчать. Видно было, что хотя он сам всё это расследование затеял, но когда дело дошло до конкретных людей, подозрения бьют его под дых. Вот ведь, такой же тшувак, как и я, а тшува куда полнее. (Для тех, кто не знает – мужчина сделавший тшуву – тшувак, женщина – тшувиха).
    Пришлось мне изображать из себя циничного Пуаро.
  - Значит так, - сказал я, - На мушке у нас – двое – Игорь и эта Двора – как её...?
  - Мешорер.
  - Мешоререт (поэт, ивр.), значит. Кто ещё там был?
  - Лысый такой. Всё время там вертелся.
  - Израильтянин или репатриант?
  - Израильтянин. Единственная там репатриантка – Двора.
  - Выяснишь. Будешь завтра крутиться в Совете, вспомнишь всех кто был...ну, скажем, неделю назад, этого достаточно.
     В Шхеме застучал пулемёт.
 
 *    *    *
 А в дверь застучал Игорь. Я его по стуку узнаю с лёгкостью. Пока не откроешь, он барабанит без передышки: “Ме-тум-там пришёл! Ме-тум-там пришёл!”
- Открыто, - крикнул я, и, преодолевая Гошкины объятия, в эшкубит вошёл Игорь – здоровяк, лицо которого представляло красивый равнобедренный треугольник, чьё основание было обозначенно чёлкой, перерезавшей широченный лоб, а вершина – острым подбородком. Посередине был прилеплен нос, явно заимствованный с ещё более крупного лица, к переносице льнули черные глаза, а рот, когда мой приятель
улыбался, казалось достигал не ушей, «хоть завязочки пришей», а глаз.
 Игорь, уроженец какого-то городка под Кишинёвом, приехал в Израиль как турист и, проколесив по нашим необъятно–микроскопическим просторам, осел в Ишуве в качестве рабочего в продовольственном магазине. Он постоянно жалуется
на хозяина, Бени Дамари, что тот его обворовывает. Насчёт в прямом смысле обворовывает – не знаю, но когда я в первый год своего существования в Израиле вообще и в Ишуве в частности перешёл на трёхразовое питание, то бишь ел раз в три дня - свеженький оле, отсылающий все деньги в Россию – и не смог заплатить за два месяца, Бени благополучно закрыл мне кредит – травку щипай, милый. Вот тебе и религиозный человек, поселенец!
     Игорь меня нежно полюбил после того, как я ему “Yes” поставил, вернее, на себя оформил.
    Представляете, в чужой стране, в глухом поселении, без денег – ибо деньги он, как и я когда-
то, отправлял семье, - без языка. На работе до семи. А вечером что делать? В Ишуве русскоязычных семей всего пять, плюс я, бессемейный. Все люди занятые, а если у кого-то вечером часочек свободный появится, либо занимается с детьми многочисленными, либо пойдёт на урок по Торе к какому-нибудь раву. Исключение, правда, Марик, но Марик – бука, к нему не подступишься.
    Книжки, которые у Игоря были, он проглотил в одно мгновение, аналогичная участь постигла
и мою библиотеку, вернее ту её часть, которая прелставляла для него интерес. Понятно, что я не предлагал ему “Мудрецы Талмуда” Урбаха или  “Беседы о Торе” рава Ицхака Зильбера.
    Читает Игорь по–пролетарски, ни на миг не отвлекаясь от сюжета на ненужные детали, как то
психология, пейзажи, абстрактные размышления и т.д. Разумеется, при таком стиле чтения в час он просвистывает примерно восемьдесят страниц, и никаких книгохранилищ ни напасёшься.
     В-общем, оформил я на себя для него “Yes”, чтобы парню с банком не связываться, времени не тратить. У меня автоматически стали вычитать из зарплаты по двести шекелей каждый месяц, а он их мне потом отдавал. Причём, организовывать и оформлять всё это пришлось, разумеется, мне. Волынка была та ещё.
    Честно говоря, не обошлось у меня и без задней мысли. Я, может,  и хватил лишку, когда страницу назад припечатал его “метумтамом” и вообше, парень он неплохой но уж больно достал меня всякими разговорами. Хуже Марика. Особенно, когда начинал рассказывать, как “ну
вот сам видел, правда, на видеокассете, на пасху в Иерусалиме батюшка ну вот так вот - держит свечу, а она – бац! – и сама загорается.” Пару раз я пытался объяснить ему разницу между Творцом Вселенной и ярмарочным фокусником, а потом махнул рукой.
С тех пор, как ему поставили “Yes”, он стал гораздо реже маячить по Ишуву, и только на исходе субботы по традиции заявляется ко мне.
    Забавно, что Иошуа облюбовал себе те же часы для посещения моей  скромной обители. Так что нет ничего удивительного, что они оба раза встречались накануне покушений.
   Войдя в эшкубит и отчесав Гошке за ушами положенную норму, Игорь плюхнулся в свободное кресло и, некоторое время пореагировав на мое предложение глотнуть кофе, а также выяснив, что ничего посущественнее нет, (вообще-то было, но я скрыл этот факт – неровен час, сопьется малый) милостиво принял в недра обжигающую черную жидкость.
 Все это время Иошуа что-то обдумывал и, наконец, повернувшись ко мне, потребовал:
- Спроси у него, понимает ли он, куда попал? В самое красивое место на земле.
      Я изумленно поглядел на него, но он подмигнул мне так, чтобы этого Игорь не видел, и я, пожав плечами перевел. Игорь тоже удивился неожиданному вопросу, но вежливо объяснил самаритянскому патриоту, что хотя и уважает глубоко привязанность последнего к Израилю, но для него, молдаванина, и Молдова сойдет.
 - Скажи ему, - отпарировал Иошуа, - это потому, что не видал рассвета у нас в Самарии. А точнее, прямо здесь. В Ишуве. Зрелище - хаваль аль азман! Я же браславский хасид. Мы должны молиться на рассвете. Желательно в лесу.  Вот я и начал сегодня утром. Молился в рощице напротив своего дома – хаваль аль азман! А завтра пойду в большой лес – знаешь, который начинается прямо на выезде из поселения?
Я переводил весь этот бред, не понимая, к чему он клонит. Тут Гошка начал всем объяснять, что на улице не был уже несколько часов, а ужас, как хочется. Иошуа зыркнул в мою сторону, сделав большие глаза – дескать, твой моськ мне всю обедню портит. Пришлось поцыкать на бедного Гошу.
 - Я теперь туда ходить буду. Предложи ему – хочет, пусть пойдет со мной. Я буду молиться, он – любоваться.
    Я тупо все перевел,  Игорь, конечно же отказался, и только когда за ним захлопнулась дверь,  (в эту субботу сие случилось довольно рано), я понял, кем решил стать Иошуа - наживкой.

За восемнадцать дней до. 30 сивана. 10 июня. 300
    Как рыба золочёную наживку, проглотило облако усохший серпик луны и выплюнуло за хребет, куда он и канул. Я понял, что пора вставать, и включил свет. Стрелки показывали три часа ночи. Я схватил “”эм-шестнадцать”, надел тёмную рубашку, дабы не светиться – в прямом смысле – и не давать фору моим арабским братьям, натянул кроссовки, чтобы не ободрать ноги о колючки, коих вокруг великое множество, и...
  Вчера я чуть не бросился за Игорем объяснять, что Иошуа пошутил, что никуда он ночью не попрется, Иошуа удерживал меня, орал, что я таким образом выдаю его арабам, что, если Игорь их человек, теперь они поймут, что он, Иошуа, пытается их разоблачить. Порешили, что черт с ним, пусть идет, все равно дурака не остановишь, но сначала пойду я, засяду в кустах и попробую обеспечить ему максимальную безопасность, что, в-общем-то не так уж сложно, потому что проход в лес между скал только один, и просматривается со всех сторон. И - вопрос: брать Гошку или нет? За – то, что собака, даже такая, не шибко ученая, как мой красавец, издалека учует злодея и бяку ненавистную. Против – она же учует, она же и залает, и лаем своим спугнет. А у нас задача – “Идите, Сидоров, и без языка не возвращайтесь!” Опять же в случае чего, у него, непредсказуемого и нетренированного, шансов получить пулю куда больше, чем у нас с Иошуа вместе взятых, а я, будучи готов рисковать собственной жизнью, не в силах рисковать Гошкиной.
  Не верите? Это потому, что вы не видели, как Гошка, заливаясь счастливым лаем, носился и катался по снегу, который два года назад выпал у нас в Ишуве и продержался с вечера аж до полудня. Гошке, должно быть, показалось, что он опять щенок, а вокруг – родной Ленинград, где он провел первую и единственную снежную зиму в своей жизни.
 Вы всё еще меня не понимаете? Тогда знайте же, что Гоша умеет улыбаться. Когда ему чешешь пузо или покрытую вьющейся шерстью грудь, его морда расплывается в счастливой улыбке, которую можно встретить лишь у эрделей – у других пород отсутствуют какие-то там мышцы.
      Вы пожимаете плечами. Как бы это мне объяснить вам, что такое Гоша? Ну хорошо, вот такой случай. Однажды я вез его в Городок к ветеринару. Что-то у него с лапой было не помню уже что... Неважно! Вылечили и слава Б-гу. Так вот, на обратном пути за мной заехал парень из  Ишува, Шимон Кахалани с “Фордом”, причем ”Форд” был почти пустой. Предназначался он для перевозки всяких товаров, которые заказывал Дамари для своего магазина. На сей раз Шимон ехал порожняком, я уселся в кузове на единственное сиденье, а Гошка улегся на простирающийся во все стороны грязный, с облупившейся синей краской обсыпанный пшеном и каким-то сахарообразным порошком металлический пол. На поворотах его слегка потряхивало, но я увлекся книжкой, которую на тот момент читал, и не обращал внимания – что я ему, бэбиситер?  Вдруг моей щеки коснулось горячее дыхание. Я поднял глаза и увидел, что мой пес, хотя его и мотает по всему кузову, пытается усесться рядом со мной, прижаться ко мне, а по мохнатой морде текут слезы. “Мой отец забыл про меня! Мне плохо, меня швыряет из стороны в сторону, а ему плевать. Он уткнулся в свою книгу и даже на меня не посмотрит.”
  Я вас так и не убедил ни в чем? Ну и шут с вами. Пока мы беседовали, Гошка уже успел сбегать на улицу и сделать свои дела. А затем я покормил его, собрался и вышел из дому. Ветер стих. Позолоченные светом фонарей деревья, казалось, окаменели, чтобы не спугнуть бездонную тишину. Машины, дожидавшиеся, как покорные собаки, когда выспятся их хозяева, сверкали, подставив лучам фонарей полированные спины. Подсыхала брусчатка возле соседнего дома, куда вместе с песком через трубку в каменной ограде с чьего-то чересчур обильно политого газона стекла вода. Налетевший ветер погнал вдоль стен голубой полиэтиленовый пакет. Потом тишина потихоньку ожила стрекотом цикад и лаем далёких собак. Где-то в ущелье застонал шакал. Где-то в Ишуве заверещал петух.
     Три. Примерно через полчаса я приду на место. А ещё через часок – глядишь и товарищ террорист пожалует. Раньше вряд ли – ему там нечего делать. И позже вряд ли: когда начнёт светать – опасно. А так - под крылышком тьмы... Он только не учёл того, что лес находится на скалистом плато и единственная тропка, ведущая в него, отходит от дороги. А на дороге – фонари. Нет, конечно же он не дурак, чтобы идти по дороге, он пойдёт полем. Но пересечь дорогу ему всё равно придётся, и именно в этом месте. Таким образом, если не знать, что он здесь должен пройти, его в жизни не засечь. А вот если знать... Мне даже пришла в голову мысль по пелефону позвонить Иошуа и сказать, что его присутствие вообще не требуется, я сам справлюсь. Так Иошуа меня и послушался. И в чем-то он прав - выезд из Ишува просматривается в бинокль, и они могут послать убийцу только после того, как Иошуа пройдёт Шин Гимель. Приборы ночного видения у них вряд ли есть, но они и не нужны. Пространство перед будкой часового хорошо освещено и фигурку человека в белой кипе до самых ушей увидеть легко. Из ружья его, конечно, не достанешь, бросаться с ножом так близко от Ишува тоже рискованно. Значит, придётся посылать кого-то следом. Иошуа углубится в лес – а тот за ним. Так, а что если они вдруг отправят кого-то заранее? В этом случае они должны принять в расчет, что Иошуа может и не явиться. Тому потом придётся возвращаться, когда уже на шоссе полно солдат и поселенцев. Правда, если он – не дай Б-г! - подстрелит Иошуа , из лесу ему тоже нелегко будет выбраться, но в этом случае он, по крайней мере, не зазря погибнет – ликвидация Иошуа для них имеет психологическоё значение.
    Что они еще могут сделать? Заслать человека и пусть отсиживается до следующей ночи. Вот поэтому-то Иошуа вечером в субботу и назвал воскресенье, а не понедельник. Чтобы они успели сорганизоваться, но не успели подготовиться. А если они не успеют и сорганизоваться? Тогда грош им цена, и ни на их шайку ни на их агента можно не обращать внимания. Нет, всё мы расчитали правильно, Иошуа ведь сказал “на рассвете”, вот они на рассвете и примутся за дело.
    Я миновал Шин Гимель. Сонный солдат даже не вылез из будки поинтересоваться куда это житель поселения собрался пешком в три часа ночи. Я махнул ему рукой и вышел на дорогу. Жёлтые с оранжевым отливом фонари, которые днём казались виселицами, теперь нависали над шоссе, как гигантские змеи, и голова каждой из них была горящим глазом.
    Колючки ростом с людей топорщились из скал. Голубой пластиковый пакет, прибившийся к кусту, контрастировал с окружающей палитрой, на которой были только те цвета, что обычно называют тёплыми. Теперь же они казались зловещими.
    Гребень скалы, с которой начинался лес, крокодильей мордой торчал над дорогой. Самая близкая к нему сосна, растопырившая сучья, была похожа на негритянского колдуна, разметавшего руки в странной пляске. Её огромная бесформенная голова торчала на тощем теле ствола. Так она, ухмыляясь, и застыла. Следующий ряд сосен рос как-то косо, по диагонали к земле и небу. А за ним насупились огромные уже недосягаемые для фонарей камни.
    Внизу слева от дороги большим светящимся пазлом лежала арабская деревня. К ней, обозначенное огнями, вилось шоссе.
    На асфальте комковалось нечто, напоминавшее раздавленную собаку, вблизи же оказавшееся обыкновенной тряпкой.
    А вот и тропинка. Этакое микроущельице, вгрызщееся в склон горы и узмеивающееся налево вверх. Я начал подниматься. Кое-где, в особо крутых местах, почти ползком или ставя ноги углом, как лыжник, и хватаясь руками за острые края “ущелья”. Я прополз метров двадцать и оказался на пригорке. Там и уселся. Слева меня прикрывала скала, снизу - ствол сосны. Теперь-то уж точно если и возможно было меня разглядеть в бинокль, то только в бинокль ночного видения.
    Подал голос шакал, за ним другой, и тут началась целая настройка оркестра. Они перекрикивали друг друга, спорили, сердились, бранились. Их хаотичная, как звёздное небо, симфония топила в себе все остальные звуки.
    Головою я, в-общем-то, понимал, что нет необходимости всё время взглядом буравить дорогу, что можно смотреть и на восток, туда, где скоро начнёт накаляться рассвет, а если в это время кто и выползет из пыльных кустов, успевших высохнуть за первые жаркие июньские дни, я обязательно засеку его боковым зрением, однако глаза сами невольно скашивались на ту точку, где от дороги отростком отползала тропинка. Естественно, что через какое-то время у меня потекли слёзы. Свет фонарей, такой удобный, такой яркий, стал тускнеть. Очертания сосен вместо того, чтобы прорезаться в тёмном воздухе в предвкушении восхода, начали разжижаться. Тайный агент арабов Дремота-бей предпринял против меня первую атаку.
    Я дурак. Я должен был захватить с собою термос или хотя бы флягу с кофе. А ещё я вот почему дурак – в любой момент может появиться террорист, а мы с Иошуа не почесались подумать, что в этой ситуации делать. Мы продумали как его выследить. А дальше? Пришить на месте? Орать: “Руки вверх, пушку вниз” и тащить в Ишув в качестве “языка”, как я предполагал изначально, почему и не взял Гошку? Трюхать за ним наверх и стрелять в тот момент как он прицелится в Иошуа ? С поличным, так сказать. Первый вариант – самый простой. Минусы: во-первых после побоища на баскетбольной площадке и еще - странное дело – после общения с этим мальчишкой, сыном Шалома, мне почему-то расхотелось кого-то убивать. Во-вторых, для нашей Фемиды араб с автоматом в двух шагах от поселения – ещё не доказательство. А вдруг он, скажем, стихи почитать пришёл?  Я не преувеличиваю. Судите сами: житель одного из наших  поселений подстрелил араба, который явился туда с финкой. Причём, двумя днями раньше этот араб уже наведывался и ранил пятилетнего мальчика. Газеты представили дело так: голодный араб пришел рыться в помойке, а сытые свирепые поселенцы открыли по нему огонь. Делом занялась полиция и “кровавого убийцу” стали таскать по допросам. Спасло его в конечном итоге то, что армия дезавуировала предыдущую информацию и торжественно объявила: террорист убит солдатом. Все успокоились. Не факт, что и “моего” араба они возьмут на себя, а за изгородь с железными репьями я не рвусь.
    Теперь что касается варианта “по ногам”. Я не снайпер.
    Вариант “брось оружие”. Всем хорош. А если не бросит? Тогда дай Б-г мне не промахнуться. Или – ему промахнуться.
    Подытоживаю – в первом варианте помимо новой крови на руках имеется риск сесть, во всех последующих – лечь.
    За этими приятными размышлениями прошло часа полтора. Наконец появился Иошуа . Тёмные лучи вынесли его из-за поворота. Я весь напрягся и привёл автомат в боевое положение. Если все-таки они устроили засаду где-то здесь, то сейчас...
    Но вокруг было тихо. Худой остроносый Иошуа был похож на Буратино. Сходство усиливала его белая кипа, выглядевшая как остроконечный колпак, разумеется намного более короткий, чем у  Буратино, зато тоже увенчанный кисточкой.
И походка у него, длинноного, была тоже буратинообразная. По крайней мере, угловатость движений, равно как и острота высоко поднимаемых и выбрасываемых вперёд колен и резко отбрасываемых назад локтей бросалась в глаза. Возможно, это хулиганство учиняли фонари вместе с тенью. В любом случае, всякий раз, как он входил в сферу влияния очередного фонаря, тень выползала из его пяток и волоклась за ним пока уже – под самым фонарём – не укладывалась обратно в эти же пятки подобно самособираюшемуся рулеточному метру или собачьему поводку. Затем она выскакивала перед ним и, вырастая из мысков ботинок, распластывалась на дороге и ползла вперёд.
    Шаги его, поставленные на полный volume горным эхом, гулко шлёпали по асфальту. Моё ухо впитывало все звуки, все шорохи. Главное – не дать им убить моего Иошуа .
    Но всё было тихо. Иошуа прошествовал по дороге и свернул на тропинку. Дальше тропинка спешила мимо пригорка, на котором я вжался в темноту, а затем по лесистому склону выбегала на широченную поляну, о которой конечно же арабы знали и должны были непременно вспомнить, услышав, что Иошуа собирается молиться в этом лесу.
    Вот сейчас – последние опасные метры. Я себя успокаивал тем, что стрелять уже практически неоткуда – к тропинке слева и справа подступают скалы, поэтому попасть на неё иначе как с дороги даже днём можно лишь ценой переломанных ног. А ночью, да ещё и бесшумно – для этого вообще надо быть привидением.
    Иошуа прокарабкался в двух метрах от меня и не заметил. Пока он не исчез в зарослях, я провожал его взглядом, а затем некоторое время смотрел на чёрное пятно, в котором он растворился. Затем стихли и его хрустящие хвоей и колючками шаги. 
    В небе – не прямо надо мной, а скорее над арабской деревней, как две гигантских жёлтых звезды, расцвели две ракеты, выпущенные нашими. Опять какой-то инцидент, за кем-то охотятся. Появилась третья ракета. В небе образовался светящийся треугольник : две верхних – глаза, нижняя – рот. Точнее – уста. Лик, глядящий на меня с чёрных небес.
    Я перевёл взгляд на восток. Там небо просветлело, но светилось оно каким-то лунным свечением. Сосны начали играть с небом в театр теней – вскоре уже на голубом  фоне они зачернели особенно ярко и казались останками не желающей уходить в небытие ночи. Зато звёзды даже на востоке умудрялись ещё мерцать, приветствуя тот самый рассвет, который стирал их с небосклона.
    Хребты уже стряхивали тьму в долину и там она казалась ещё глуше и мрачнее. Постепенно этот мрак преобразился в сумрак. Тьма превращалась в мглу.
    Вскоре всё уже было освещено голубовато-серебрянным предутренним светом. Высохшая белая трава с наслаждением впитывала его, трепеща под ветром. Белые глыбы валунов и скал купались в нём. А вот птиц почти не было слышно. Прошло ещё какое-то время - я не смотрел на часы – и сосны стали приобретать зеленоватый оттенок. Между тем в микстуру, которую взбалтывал восток, стало вливаться всё больше и больше розовой краски.
    Где-то раздалось : “бу-бу-гу!” “бу-бу-гу!” По моим академическим понятиям именно так должна голосить сова. Но зачем эта аборигенка ночи приберегла свою арию для рассвета – непонятно.
    Какая-то птица забила крыльями прямо у меня над головой и улетела. Теперь уже последнее, что осталось от ночи были свисающие опустошённые шишки, упорные хранители тьмы. Ветви меж тем окончательно зазеленели. Птицы наконец проснулись и заверещали, заскрипели, затарахтели, делали всё, что угодно, но пением меня порадовать не желали. Бурая хвоя под ногами постепенно приобретала рыжий оттенок.
     Я взглянул на долину и на горы. Горящие фонари в уже освещённом Ишуве и в деревнях выглядели вереницой пятых колёс в телегах.
    На западе над горами выросли серые облака. Они, как губка, впитывали остатки мглы. А на востоке уже был день.
    Тропинка захрустела. Это Иошуа начал спуск.
Восемнадцатое таммуза 1615
Шалом спускает предохранитель. Что он хочет сделать? Ведь через ветровое стекло невозможно стрелять, не поднимая головы. А в данных условиях поднять голову значит потерять ее. Да и не развернуться ему с "галилем" в кабине "Субару".
 - Возьми тряпку, - шепчет он, локтем указывая мне на какие-то драные брюки, которые в течение всей поездки валялись у меня под ногами, - выскакивай и прячься за камень! Махнешь брюками, я засеку его, а дальше – перебежками. Я стреляю, ты бежишь к нему. Потом – наоборот.
    Еще одна очередь, и нас осыпает осколками ветрового стекла. Хорошо, что мы вовремя пригнулись, иначе бы уже распивали чаи с Авраамом-авину.
    - Прыгаем! – кричит Шалом.
Левой рукой я хватаю свой “эм-шестнадцать”, правой, сгребя в охапку брюки, нажимаю на ручку двери. Вываливаюсь на траву... ах, если бы на траву! Тут и камушки, острые, как гвозди у Рахметова, и колючки – ощущение, что в тело тебе впивается стая сбрендивших ос. А над головой снова, словно мотор заводят – очередь. О ужас! Я начинаю испытывать сомнение в сухости своих джинсов. Впрочем, может, это пот. По крайней мере, рубашку на мне тоже можно выжимать. Погибать не в кайф, и я откатываюсь назад. Теперь “Субару” меня не то, что бы защищает, но по крайней мере скрывает. А этот гад бьет уже наугад. Последнюю фразу я произношу вслух, прижимаясь щекой к невесть откуда здесь взявшемуся куску грязного пенопласта. Фраза чарует меня своей рифмой.  В ответ шквалом оваций доносится очередь уже с другой стороны машины. Это Шалом.
Приподнимаю голову и осматриваюсь. Первое, что, вернее, кто бросается в глаза – облезлая лисица, забившаяся в расселину между камнями и оттуда глядящая на нас. Здесь, в Израиле, лисы не рыжие, как в России, а вот такого, серовато-коричневатого цвета. Лисица в ужасе говорит глазами?
    - Дожили, люди? Теперь уже друг на друга на охоту вышли?
    Я  вглядываюсь в склоны гор. Они усеяны оливами и поросли травою цвета шкуры этой лисицы. Одну из них увенчивает гребень, из-за которого торчит лысый пуп. Странно. Вообще-то таких лысин в наших краях не бывает – как-никак, Самария, а не Иудейская пустыня. Нет, проплешин сколько угодно, но такое вот, нежно телесного цвета... Наверно там какие-то разработки. Гранит добывают или еще что-нибудь.    Где-то, когда-то я эту лысину уже видел, но где и когда?  
    Я поворачиваюсь направо. В трех метрах от меня белый камень, похожий на гигантский полиэтиленовый пакет, раздуваемый крутым шомронским ветром. Туда я и ползу, мысленно молясь за Шалома. Колючек на пути, к счастью, мало. Земля – растрескавшаяся, ярко-коричневая. Она и сухие стебли придают моей экс-белой рубашке сходство с куском мешковины, которым вымыли очень грязный пол, а простирнуть потом забыли.
Как ящерица, я извиваюсь между покрытых лишайником пористых камней от совсем маленьких до двухметровых.
Все, наконец-то укрытие! Плохо только, что мы пока не знаем, откуда он стреляет. А вот когда я отвлеку его внимание штанами, тут-то Шалом его и засечет. Я осторожно взмахиваю грязной серой штаниной, и ее тут же прожигают пули. В воздухе распространяется запах гари. Метко бьет, сукин сын!
     И тут же в ответ стрекочет шаломовский “галиль”. Наш собеседник, вернее, его “эм-шестнадцать” замолкает. Отлично. Теперь можно поглядеть,  куда палит Шалом, и, соответственно, куда мне бежать. Ага! Вон от той глыбы, метрах в пятидесяти отсюда, словно незримый ноготь отколупывает кусочки известняка. Сразу вспыхнула картинка из глубокого детства – мы с ребятами влезли в какой-то пустой, старый дом с осыпавшейся штукатуркой и, играя, эту штукатурку добиваем. Я стряхиваю с себя эту явно не ко времени пришедшуюся реминисценцию, и смотрю, куда мне бежать, чтобы приблизиться к нему и не потерять головы. Ну что ж... Метрах в десяти отсюда – длинный камень. Даже не камень, а какая-то вросшая в землю скала – невысокая – метра полтора в высоту, но длинная, как бастион. К ней я и рыпаюсь.
Чертовы камни – я уже думаю не о том, как бы не споткнуться на бегу – спотыкаюсь я все время - а о том, как бы не растянуться. Порой перехожу на прыжки, как горный баран.
Вот и «бастион». Плюхаюсь в ложбинку, словно скроенную в точности по размерам моего миниатюрного тела. При этом до крови разбиваю локоть. Дебил неуклюжий! Ладно. Очухались. Теперь стрелять буду я, а Шалом начнет к нему двигаться. Так мы его и достанем. Вопрос только – сколько времени у нас в распоряжении.
 
 *    *    *
    ЗА 18 ДНЕЙ ДО 30 СИВАНА 10 ИЮНЯ 1000
Распоряжение о категорическом запрете студентам ешивы, то есть детишкам, после двадцати одного часа выходить из общежития было очень кстати. Так сразу и представляешь, как ученики, вдохновлённые судьбою Цвики и Ноама, увидев, что большая и маленькая стрелка на часах образуют прямой угол, толпами бросются кто на баскетбольную площадку, кто просто подальше от людей, поближе к арабским пулям, а мудрый директор грозит пальчиком – “низ-зя”. Вы бы, рав Элиэзер, с этим указом пораньше выступили.
     Затем появились Ави, Хаим и Ко и вывалили на меня три пуда информации. Во первых, Итамар уже выписывается из больницы, а вот Шмулику придётся ещё полежать – пуля задела жизненно важную артерию. Но опасности для жизни уже нет, и на сегодня заказывается автобус, школа в организованном порядке едет в больницу  “Бейлинсон” навещать друга.
    И ещё новость. Одна на полтора пуда потянет. В четверг мы гадали,  закроется ли после этого инцидента “Шомрон” сразу за отсутствием учеников, или до лета дотянем. Так вот, на вопрос, какой процент учеников вернулся после шабата, ответ был – “Все”. Знаете, я,  конечно, патриот. И я, конечно, поселенец. И я, конечно, понимаю, в Чьих руках наша судьба, и Кто её решает. И я понимаю, что если хочешь подольше жить, помочь тебе может не поиск где лучше и где глубже, а нечто иное. Всё это так, и тем не менее, вопрос, пустил ли бы я Михаила Романовича в подобную ешиву если бы жил где-то в Тель-Авиве, этот вопрос, мягко выражаясь, остаётся ну очень открытым. Кстати, говорят, некоторые дети всё-таки испугались ехать, а родители их уговорили.
Третья новость – вокруг школы срочно строится забор...
    Я прошёл в свою жёлто-зелёную будочку, пахнущую свежей краской, ею же и сверкающую.
    Мимо промчался рав Элиезер. Потом – с той же скоростью обратно. Потом опять – туда. Так он бегал, ни на секунду не присаживаясь. Вокруг школы не по дням, а по минутам рос забор из толстых стальных прутьев. Я из своей зарешеченной будочки некоторое время наблюдал, как рав Элиезер подскакивал к рабочим непонятной национальности во главе с прорабом или кабланом, то бишь подрядчиком, не знаю уж какой у него был статус, марроканским евреем в клетчатой рубашке с короткими рукавами, расстёгнутой на груди так что все кудри – наружу, и шортах, из которых вылезали ноги, волосатые как у хоббита. Пообщавшись с ним, рав Элиезер снова бежал в учительскую, и оттуда нёсся его басок – он давал какие-то указания учителям. После чего, как пчелка из улея, выплевывался из административного эшкубита и, завернув направо, летел в классы, в чем-то наставляя детей. Затем бежал в общежитие проведать больных.
    Наконец, дошла очередь и до меня. Ко мне рав Элиезер подошел очень осторожно и говорил со мной очень уважительно. По всему было видно, что меня он считает героем, а себя виновником трагедии. При всей моей симпатии к нему – да не будет это лашон а-ра - в чем-то
он прав. Заборы надо строить не после терракта, а до.
    Похоже рав Элиезер здорово нервничал, иначе не стал бы мне задавать – не про рава будь сказано – идиотских вопросов вроде -  все ли в порядке? (после того, что у нас случилось, звучало классно), не заметил ли я вдруг сегодня чего–нибудь подозрительного, есть ли у меня какие-нибудь конструктивные предложения по реорганизации охраны и прочий бред. Разговаривая со мною, он почти заискивал и, когда я удивленно взглянул ему в глаза – ужаснулся. В них была раздавленность.  
 
 *    *    *
     - Давить их всех, - сказал Марик.
     - Кого их? – поинтересовался я. – Заявившись сюда, ты  сначала выразил восторг по поводу того, что я застрелил араба, хотя восторгаться тут нечем, потом ты обругал правительство и очень удачно уподобил его ослику Иа-Иа, дескать, как тот опускал лопнувший шарик в пустой горшок и вытаскивал его обратно, так и Шарон сотоварищи вводит войска в арабские города и выводит, введет, взорвет три пустых сарая и выведет. Затем ты перевел свой проницательный    
взгляд на кучку наших пацанов, чье поведение и эмоциональность, очевидно, не соответствуют тем нормам, которые ты бы рекомендовал юным джентльменам, и в силу этого несоответствия ты охарактеризовал вот их, - я махнул рукой в сторону учебных классов, - незлым тихим словом “обезьяны”. Так вот, кого давить – арабов вообще, террористов в частности, членов правительства или учеников нашей школы?
    - Всех, - коротко и мрачно сказал Марик. Его огненные волосы, в жизни принципиально не встречавшиеся с кипой, казалось, сверкали той же яростью, которая была и в его глазах. Уши, с трудом вылезавшие из шевелюры, стояли торчком, борода была крутая и с расческой  встречалась, вероятно, не чаще, чем волосы с кипой. Впрочем, похоже, что и последние с расческой, как правило, были в горькой разлуке. Таков был романтический облик этого еврейского антисемита, и только позорно вислые нос и щеки портили пейзаж.
      - Всех, - повторил он. -  И тех, и других и третих.  
       - Ну, что касается третьих, - отозвался я, - тут твою мечту частично воплотили в жизнь арабы.
       Прежде, чем Марик успел ответить или дать мне в морду, зазвонил мой пелефон. Это был Иошуа .
    - Он уже там, - сказал Йошуа точь-в-точь тем же тоном, которым Марик тосковал о всеобщем удавлении.
    - Кто он? Где там?
    - Ави Турджеман уже в списке.
    - В каком списке?
    - Ты совсем дурак, - то ли спросил, то ли сообщил он и повесил трубку.
    Ну и что? В пятницу Авина физиономия проблистала по всем газетам. Наоборот, это как раз
показатель того, что до их человека, если он вообще существует, правильная информация не дошла.
    Мое внимание вернулось к Марику.
    - Говорят, в газетах написали, что араба убил какой-то мароккака, - сказал он. – Ну ясно, эти израильтосы никогда не признают, что русский...
    - Слушай, Марик – прервал я его. – Слушай меня внимательно и запомни – араба убил Ави Турджеман. Точка. И забудь все, что ты слышал до этого.
    Голубые глаза Марика сузились и стали похожи на штыри розетки от магнитофона.
    - Я не понимаю... – начал он.
    - И не понимай. Я же не сказал “понимай”, я сказал “запомни”.
    Он помолчал, потом поднял свое грузное тело и сказал :
    - Ладно, пойду я. Мне еще в Тель-Авив сегодня ехать.
    Я долго смотрел ему вслед, как он, тяжело ступая шел по бетонной дорожке. Странный парень. Жить в самом еврейском месте, быть евреем в двенадцатом поколении и при этом ненавидеть все еврейское.
    Я вспомнил, как мы в шабат сидели в бейт-кнессете с равом Нисаном, и Марик, проезжая мимо на своей машине, демонстративно дал гудок, дескать, забил я на вас. Мы скривились, а рав Нисан сказал:
   - Какая сильная душа у этого человека. Один против всех. Настоящий еврей!
 
 *    *    *
       Еврейская девочка из России, Двора Мешорер... Она-то и сможет нам помочь, став «нашим человеком в Совете поселений», но прежде надо убедиться в том, что сама она... Что ж, для начала познакомимся. Я позвонил Яакову, ночному сторожу, он как раз только что выспался, попросил его подежурить за меня пару часиков. Он в принципе согласился, но спросил, когда я в свою очередь подменю его. Я ответил, что подменять не буду а отдам деньгами. Яаков объяснил мне, что не в деньгах счастье, я с ним согласился и развил его мысль в том смысле, что не в деньгах счастье, а в помощи ближнему. Хорошо, что мы говорили по телефону, и он не видел, как я краснею от собственной наглой демагогии. Как бы то ни было, крыть ему было нечем, и через полчаса я шагал по нашему пальмово-кипарисово-туево-олеандрово-инжирно-рожковому Ишуву в сторону эшкубитов Совета поселений. Чем дальше я продвигался, тем медленнее становились мои движения. От ешивы до большой синагоги я  взял тремп. От большой синагоги до поликлиники – убогонького кубика, обсаженного рожковыми кустами – я маршировал. От поликлиники до вылизанных глянцевых караванов “Хилькат а садэ” – гостиницы для экскурсионных групп, приезжающих все больше на шаббаты - я трюхал. От “Хилькат а садэ” до начала змеящейся вдоль эшкубитов асфальтовой дорожки, уставленной амфорами с цветами,   я брел, вдыхая вкусный запах зверинца, функции которого выполнял расположенный слева от меня внизу у долинки загон для скота, некогда полный тучных шерстистых овец и коз, а теперь мирившийся с тем, что главным его богатством стали куры. И на этой дорожке я окончательно остановился. Некоторое время я стоял на месте, являя симметрию фонарному столбу, с которого три года назад, получив удар током, свалился араб-электрик из Города – тогда они у нас еще  работали – после чего сердобольные поселенки и поселенцы сбежались его откачивать. Затем я сел на скамеечку и закурил. Дело в том, что всю дорогу я прояснял для себя и так и не прояснил вопрос – а что я скажу Дворе, когда войду к ней в кабинет. “Здравствуйте, я ваш дядя, пришел узнать не вы ли стучите арабам?”
      Нет, серьезно, никакого разумного предлога для посещения Совета у меня нет. Я ни разу в жизни там не был и не собирался. Насколько мне известно, люди ходят туда, чтобы уладить дело с налогами, поскольку мы платим два налога – и в секретариат Ишува и в Совет поселений. Но увы – с налогами у меня все в порядке. Можно было бы попросить разрешения сделать ксерокопию чего-нибудь, но у меня даже в карманах не было ни одной бумажки, которую можно было бы отксерить. Можно, конечно, сбегать на почту, открыть мой ящик, в который я уже недели три не заглядывал, схватить любую бумажку – что, они проверять что ли будут? И вот предлог зайти в Совет. А, зачем, собственно, бежать на почту? Срывай любое объявление – вон на щите у магазина сколько их висит – например о том, какую замечательную бижутерию вы можете купить у Гершома Карми – и вперед! Так я и сделал! Пока вытаскивал кнопки из досок здоровенного щита, все ногти обломал.
    Я вспомнил “комсомольскую юность мою” и весь арсенал приемов по переводу встречного существа женского пола из вертикального положения в горизонтальное. Затем надавил ручку двери.
    Двора действительно оказалась красавицей. Русые – возможно слегка крашенные, я в этом не разбираюсь – волосы бежали по плечам. Время от времени Двра проводила по ним маленькой ладошкой, словно поглаживала. Большие голубовато-прозрачные глаза смотрели с типичной для еврейских глаз грустной нежностью. Нос с изящной горбинкой шел ей гораздо больше, чем если бы он был прямым, а тронутые смуглым румянцем щечки гладкостью своей напоминали созревающие нектарины (Рувен приводит красивое ивритское слово вместо того, чтобы просто сказать “лысый перcик”). Довершал рисунок остренький подбородок. В-общем, прелесть девочка! 
Вышеупомянутые  приемы  обращения с дамами мне, собственно говоря,  не понадобились, по крайней мере на данной стадии знакомства. Сунув нос в оффис и спросив нельзя ли войти, я узнал, что, конечно, можно, и с умным видом вслушался в акцент. При этом, очень естественно было осведомиться не говорит ли она случайно по- русски и выяснить, что говорит и даже не всегда случайно. Вслед за чем пошло обоюдное знакомство, установление адресных и прочих данных, включая страну и дату исхода. Оказалось, что девушка родом из Фрунзе, после чего я обозвал ее дочерью советской Киргизии, а  она парировала это утверждение фразой о том, что я вряд ли попаду в книгу рекордов Гиннеса как чемпион мира по оригинальности реакции. Далее
моя собеседница поинтересовалась каким образом я, русский, и вдруг оказался “cреди этих”, под которыми, разумеется имелись в виду религиозные. Из последующих вопросов я понял, что где-то в глубине у нее сидит убеждение, что у “этих” под кипой рога. Я с готовностью снял кипу и предложил ей ощупать мою черепную коробку вместе со скальпом, но чур не снимать ни то, ни другое. Она же ответила мне, что за годы работы в “датишной моаце”, то есть религиозном
совете, она хорошо изучила – цитирую – “ваши законы” и знает, что женщине прикасаться е мужчине категорически запрещено, и она, как правоверная еврейка... При этом она потянулась за папкой, демонстрируя мне бедра, закованные в самые что ни на есть некошерные джинсы.
Тут вошел какой-то ивритоязычный дядька с таким занудным лицом, что я понял – надо линять. До конца рабочего дня он будет наматывать нервы ее и сочувствующих на веретено своего интереса. Это предположение я высказал ей в его присутствии по-русски и в ответ услышал лекцию о вреде лашон а-ра для здоровья. Да, если она – засланный казачок, то они в
своих шпиёнских школах проходят неплохой инструктаж.
Завершить же разговор я решил тем, что внаглую попросил номер телефона.
- Это еще зачем? – удивилась она, ласково погладив себя по волосам.
    Я не нашел ничего лучшего, чем брякнуть :
- Я не женат.
- И не будете, - успокоила она меня, на чем аудиенция была закончена.
 “ Нет, - подумал я выходя. - Ее поведение для стукачки странное. Возможность флирта – пусть платонического – с поселенцем это легальный доступ к любой информации о том, что творится в Ишуве. Может, здесь какая-то более тонкая игра – скажем, она видит, что я и так на
крючке, значит, можно не бояться и телефончик дать не сегодня, а завтра, когда я приползу с протянутой рукой. Увы, приползу! А куда деваться-то, ведь я ни про кого из тех, с кем она работает, даже про вошедшего хронофага, так ничего и не выяснил. Ладно, время придет, узнаю все.”

 ЗА СЕМНАДЦАТЬ ДНЕЙ ДО. 1 ТАММУЗА. 10 ИЮНЯ. 2000                                                                            
    - Я все узнал про него. Его зовут Давид.
    Как всегда, Иошуа начал так, будто мы секунду назад закончили разговаривать.
    - Во-первых, имя еще не значит все.
    - Но главное, -  пробурчал Иошуа .
    - А во вторых – кого “его”?
    - Лысого. Из Совета поселений.
    - Так. Ну?
    - Он сотрудник Совета. Точное название должности не помню. Неважно. Фамилия Криспин. Живет в Рош-а-айне. Сюда ездит каждый день.
    - Откуда родом?
    - Сабра. Родители из Ирака.
    Сабры разные бывают. Как-то раз – это было в первый год моего пребывания в стране – я ехал на автобусе по Западной Самарии и показал сидящему рядом со мной милуимнику местную достопримечательность – стоящий на высоченном холме дом-поселение, дом, который некий отважный израильтянин построил для себя и своей семьи. Так он и живет там почти без охраны в окружении арабов. Незадолго до описываемой мною беседы он получил от арабов по шее. Ножом. Но – оклемался и снова занялся своим делом – скупкой у арабов земель, на которых потом организовывались поселения. Все это я на своем пугающем детей иврите вдохновенно выложил милуимнику, а тот выслушал и сказал – как сплюнул :
      - Делать людям нечего.
Почему-то мне показалось, что этот лысый и есть тот самый милуимник. Иначе, с чего бы это он мне вспомнился. А не узнал я его, когда встретил у Дворы потому, что тогда в автобусе было темно, и я не разглядел лица.
    - Ты знаешь, - сказал я. – Это или какой-то сумасшедший левак или лоихпатник.
    В переводе с иврита – пофигист.
    Иошуа посмотрел на меня как-то подозрительно, словно пытаясь понять – дебил я, пророк или и то и другое одновременно.
    - Сколько ему лет? - поспешил я уйти от обсуждения своей интуиции, чья непререкаемость уже через секунду стала блекнуть в моих же собственных глазах.
    - Сорок четыре.
    - Жена, дети?
      - Вроде есть.
- Вроде или есть?
- Я забыл предъявить ШАБАКовское удостоверение.
      - Сколько он получает в своем Совете?
- Понятия не имею.
      Красивое выражение – “эйн ли мусаг”. Интересно, оно из древнего иврита калькировалось в русский или из русского в современный иврит?
    - Короче, один кандидат у нас есть. Еще ты кого-нибудь запомнил?
    Иошуа замотал головой. Кисточка при этом попыталась изобразить собой Давидову пращу. Потом он задумался.
    - Был бы у нас свой человек в Совете! Всех бы вычислил, кто работал в тот день.
    - Похоже, у нас есть такой человек. Вернее будет. После того, как он, а если быть точным, то она, сама перестанет быть одной из подозреваемых.
    Иошуа быстренько в уме сложил один плюс один, выяснил, что получается один и спросил :
   - Двора?
   - Двора.
 
 *    *    *
  - Двора Мешорер, Городок.
  Трубка наполнилась электронной тишиной, а затем изящный бас объявил :
  - Требуемый номер – ноль – три – девять – три -шесть-семь-один- один - девять. Повторяю...
        -  Алло...
       - Дворочка, здравствуйте.
       - Кто это?
       - Как ваши дела?
       - Кто это, я спрашиваю.
       - Это Рувен.
       - Какой Рувен?
        - Который сегодня к вам заходил в датишную моацу.
       - Послушайте, Рувен, - возмутилась Двора. – Я же вам не дала свой телефон.
       - Сто сорок четыре дал. Вернее дали. Все сто сорок четыре бежали за мной толпою и наперебой умоляли – “Возьми телефон Дворы! Возьми телефон Дворы!”
 - Остроумно. Но я не люблю настырных. Если у меня возникнет острое желание, я сама позвоню, Рувен Штейнберг. А до тех пор – потоскуем друг о друге.
С этими словами она повесила трубку. Йошуа вопросительно посмотрел на меня.
    - Ее не было дома, я с мамой разговаривал.
      Внезапно вылезший из сорокасемилетнего поселенца московский студент-бабник середины семидесятых не мог признаться, что его послали.
      Однако послали как-то странно. Мало того, что выяснили мое имя и фамилию – это не очень сложно сделать: иммигрантов из России в Ишуве раз-два и обчелся, а малый рост плюс неженатость делали меня вообще уникальным. Но интересно, что мне об этом же и сообщили. То есть меня послали и не послали. Если это бабий прием, честь и слава. Держать на расстоянии и подавать надежду – идеальный способ влюбить в себя. А вдруг это следование инструкции? С одной стороны ухажер-поселенец – отличный источник информации о том, что делается в Ишуве. А с другой стороны...
      Да нет же, скорее всего Двора чиста. Надо лишь исключить один шанс из тысячи потому, что он все-таки есть, и можно крупно влипнуть. А вот чтобы исключить его придется попотеть.  Иошуа меж тем все сидел и терпеливо ждал, когда я, наконец, соблаговолю объяснить ему, что – где – когда, а я все не соблаговолял. Потихоньку по линолеумному полу живым ковром паучков стала расползаться скука. Тогда он перешел в наступление и объявил :
- Мишень следующей нашей провокации – Совет Поселений.
- Мишень следующей нашей провокации – Двора, - возразил я.
- Только Двора?
- Главное – Двора.
- Почему?
- Потому, что как только станет ясно, что она здесь ни при чем, мы раскроем ей карты и сделаем ее нашей союзницей.
- Не слишком ли рискованно?     
-  У меня с ней намечается контакт. Посмотрим, что это за человек.
- Не боишься переборщить? В смысле - с контактами.
-  Иошуа , мне не шестнадцать лет, а сорок семь.
 - Тебе не сорок семь. Тебе шестнадцать. Все, что до тшувы - не в счет.
 - Ладно, не будем спорить. У тебя уже есть дизайн ловушки?
 - Нет. Но это точно не то, что сегодня утром. Хотя бы потому, что в четыре я снова попрусь в лес.
 - Значит, я - в три.
 - Незачем тебе идти. Сам справлюсь.
 - Слушай, Иошуа, я не собираюсь тебя останавливать – все равно бесполезно. Но и ты меня не остановишь. Пойдешь ты – пойду и я. Только объясни мне, зачем.
    - Поставь себя на их место. Ты получил информацию о том, что некто собирается приходить в некую географическую точку. Регулярно. А его нужно убрать. Что ты будешь делать в данной ситуации? Бросишься, очертя голову? С бухты барахты? Или первое утро потратишь на то, чтобы проследить его путь? Может, даже постараешься узнать какие-то привычки? И только на следующий день, все расчитав... Да, я забыл, ты еще проверишь, нет ли у твоей жертвы прикрытия.
   - Слушай, а что если они меня засекли?
   - Тогда они поняли, что и мы их засекли, - отвечал Иошуа. – И твоего Игоря заберут из Ишува. Втихую. Либо бросят на произвол судьбы.
   - Либо... – я провел пальцем по горлу.
   - Я же говорю – заберут, - согласился он. - Но вот если они тебя не заметили, то завтра нам будет жарко – хаваль аль азман!
   - Ну да, если сегодня следили, то завтра начнут действовать. А что ты про послезавтра говорил? Зачем это?
   - Предположим, Игорь связан с арабами. Тебе известны его каналы передачи? Вот он пришел от тебя домой... Что дальше? Звонит им по телефону? Ждет условного звонка? Возможно. И возможно - часиков в шесть утра. Представим, что так оно и есть. Тогда он вообще еще не успел ничего передать. На всякий случай дадим ребятам раскачаться.
  - А не слишком ли мы с ними цацкаемся.
  - К людям надо быть терпимым. Надо любить их.   Заботиться о них. А это к тому же
палестинцы, угнетенная нация!
Конечно, при этих словах надо было хотя бы из вежливости восхититься его искрометным юмором. Но лень мне было, или, как сейчас говорят, в облом. Вместо этого я откинулся в кресле и уставился в потолок, под которым болталась сиротливая лимпочка в шестьдесят ватт, в жизни своей стеклянной не слышавшая ни об абажурах, ни о плафонах.
    - Итак, - продолжил Иошуа, не дождавшись взрыва оваций, - лес отпадает. В лес мы  ходим для Игоря. Для Дворы нужна другая версия. Но основанная на том же принципе. О кей! Мне не привыкать быть наживкой.
    Без восторга я это слушал. Но попробуй останови придурка. Так хоть я буду его прикрывать.
    Моему мысленному взору вдруг предстала слегка скорректированная сцена из почти двадцатилетней свежести французского фильма “Графиня де Монсоро”. Иошуа в роли Де Бюсси, к нему подбегает шут Шико – это я. Кстати, кто помнит, я и впрямь похож на него и внешне и, надеюсь, замашками.
    Трепеща от волнения я-Шико предупреждаю Иошуа де Бюсси что по пути домой его ждет засада, что вражеские шпаги уже наточены и нацелены ему в сердце. Я умоляю его поехать другой дорогой, но гордый бесстрашный граф Иошуа лишь снисходительно улыбается. Звякнув шпагой о шпору или шпорой о шпагу, он без разбега вскакивает на коня и мчится во весь опор. Луна серебрится на белой кипе, кисточка подпрыгивает в такт скачке, черные пейсы развеваются по ветру...
    Но вернемся к нашим баранам, под коих маскируются хитрые еврейские волки, натянувшие овечьи шкуры.
- Что спросить у этой Дворы?
     Иошуа задумался, и у него, в точности, как у моей незабвенной Галочки в минуту грусти, опустились уголки рта. Он начал интенсивно чесать в затылке, причем, судя по бесшумности, с которой это проделывал, чесал не ногтями, а подушечками пальцев.
- Скажи, ты можешь что-нибудь купить у арабов?
- Раньше в Бидии все покупали. Ее называли “Новый Ближний Восток”. Сейчас там опасно останавливаться. Торговля накрылась. Несколько израильтян попытались навестить когдаточных поставщиков. По доброй прежней памяти. Потом их портреты украсили первые страницы газет. В черных рамках.
- У меня есть идея, - сказал я. – Арабский магазинчик прямо на шоссе у поворота на бензоколонку после перекрестка, откуда идет дорога на Городок.
- Там есть еще два арабских магазина.
- Есть. Но в них все время толкутся евреи. Ударить человека ножом и убежать будет нелегко. А здесь – подскочил (при этих словах я сыммитировал действие, чтобы немного разшевелить Иошуа ) – и раз – в сердце – (функцию ножа выполнил мой указательный палец, но Иошуа вздрогнул.) Дальше, выскакиваю из магазина, плюхаюсь в подъехавшую машину и – гуд бай, мы на центральном шоссе Хоци Шомрон, а не в отростке, ведущем в Городок и две арабских деревушки, которые Цахалу прочесать – как воды выпить. Так что те два магазина отпадают.
- Спасибо, Рувен. Ты мудро разработал план как меня прикончить. А как бы это мне  в живых остаться?   Может, завалялась пара вариантиков.
- Вариант номер один - элементарный и беспроигрышный. Я иду в метре от тебя и держу
  «беретту» под рубашкой.
- Во-первых можешь не успеть. Ты же не знаешь, откуда нападение. Во-вторых, вместо ножа можно использовать пистолет с глушителем. А если у входа ждет машина, то и автомат.
    - Хорошо, давай наберем еще людей и...
    - Блестяще! Террорист видит - со мной в магазин входит толпа поселенцев. Они окружают меня плотным кольцом. Из карманов торчат рукоятки пистолетов. На груди топорщатся рубахи. Под ними угадываются “узи”, “глилоны”. Хаваль аль азман!
- Логично, Иошуа . Но я не сомневаюсь, что выход найти можно. Еще раз - у нас два преимущества. Во-первых, ты начеку, а они этого не знают. И второе преимущество – тебя прикрываю я, и этого они тоже не знают. Поеду-ка я сам в этот магазинчик, все рассмотрю и подумаю, что можно сделать.
- Я с тобой...
- Ни в коем случае. Ты там появишься только один раз и о своем прибытии предупредишь их заранее.
  - Каким образом?
- Явишься в Совет Поселений.
- Здравствуйте. Я тут в арабский магазин собрался. Вам картошечки не прикупить?
- Да , действительно...
- Слушай, Рувен. Это сделаешь ты. Назначишь свидание своей Дворе. Будете гулять под луной. И очень естестенно взволнованным голосом скажешь, будто что-то вспомнил: “Представляешь, мой друг Иошуа Коэн - он совсем свихнулся. Одурел от нищеты. Завтра собирается отправиться в дешевый арабский магазин. Знаешь –   у шоссе? Где поворот на бензоколонку. Это же опасно! И, главное, ладно бы вечером, когда весь народ идет с работы! Так нет же – в одинадцать утра. На шоссе – ни души. Стреляй - не хочу.»
    - Разговаривать нам больше не о чем, только о тебе.
    - Спасибо.
    - Слушай, а почему бы тебе самому с ней не познакомиться?..
    - У меня есть невеста, - ответил Иошуа .
- Ну и что? – еще не оценив интересность этой неожиданной информации, поинтересовался
    бывший московский ходок.
 Иошуа , прищурившись, посмотрел на меня, как на полного кретина, затем перевел взгляд на лежащего в углу Гошку, и вдруг ни с того, ни с сего спросил:
    - Что это твой пес сегодня на меня не прыгает? Гоша, что с тобой?
 
 *    *    *
       С Гошкой, действительно, творилось что-то неладное.  В этот день он не приветствовал меня своим обычным повизгиваньем, когда я вернулся домой, – только поднялся, слабо повилял квазихвостом и улегся обратно. Он, который мог смолотить две миски “догли”, а затем, увидев меня за едой, сесть рядом и положить мне лапу на колено -  дескать, не дай помереть с голоду - сегодня вообще не притронулся к пище. Правда, после того, как я покрошил в его миску с “догли” колбаску, которую специально для этого случая пришлось стрельнуть у Шалома, он так и быть поел, но безо всякого на то аппетиту. И опять ушел в свой угол. В этот момент явился Иошуа , и состоялась беседа, содержание которой вы уже знаете. Когда Иошуа , так и не найдя способа  войти в магазин и при этом выйти из него живым, удалился, я вернулся к моему Гошеньке. Он лежал на линолеумном полу и смотрел грустными-грустными глазами. Я приподнял его губу и посмотрел на десну. Черный нарыв распух и тянулся от уголка рта, вернее, пасти почти до передних зубов. А там, впереди, зрел еще один на месте того, что прижгла Инна. В ужасе я бросился ей звонить.
   - Инночка, - закричал я, услышав  в трубке ее тающий, словно леденец, голосок. – Инночка, здравствуйте, это я, Рувен, Гошин папа. Помните  эрделя Гошу из Ишува?
- Здравствуйте...
Иннин голос вдруг закостенел, но до таких ли тонкостей мне было?
 - Инночка, - говорил я, задыхаясь, - у Гошки опять на губе выросла эта блямба. Даже не блямба, а нарыв еще больше прежнего.
 - Я как раз собиралась вам звонить, - произнесла она всё с теми же интонациями Снежной Королевы. – Несколько часов назад пришли результаты биопсии.
 - Какой еще биопсии? – не понял я.
 - Когда вы его привозили в тот раз, ну, когда была операция, я послала кусочек ткани на обследование.
    Ах да, что-то такое было. Я не обратил тогда внимания на это странное слово, напоминающее присвист змеи, скользящей по стелящейся траве... Би-оп-сия! И уж тем более не придал ему значения.
   - Ну и...? – спросил я.
    А что”ну и”? Если она сама заговорила о биопсии, неужели непонятно, что “ну и”?
   - У вашего Гоши не нарыв. У него рак.
 
 *    *    *
            
    Рак был черный с волнистыми розовыми краями. Чудище, захлестывающее города, поселения, автострады, поля.  Захлестывающее и пожирающее. Мой Гошка бежал, а затем, выбившись из сил, ковылял по склонам гор, в ужасе оглядываясь, а Рак, шипя, полз за ним, сладострастно раззевая розовую пасть. Не открывая глаз, я проснулся. ( У вас такое бывало? У меня  –  впервые.) Я лежал, пробудившись, и думал о Гошке. Инна сказала, что попробуем лечить. Завтра с одним из наших она передаст лекарство. Лекарство от рака? Гм... А может, нужна еще одна операция?
 
 *    *    *
Как провернуть операцию по проверке Дворы? Решение пришло в ту самую минуту, когда я с криком ”Гошенька, не умирай!” обнял своего песика. То есть, когда боль за дружка вытеснила из сознания всё прочее, ответ пришел откуда-то снаружи.
  ЗА СЕМНАДЦАТЬ ДНЕИ ДО. 1 ТАММУЗА. 11 ИЮНЯ. 11.40
 Снаружи магазинчик представлял собой волнующее зрелище. Это была белая одноэтажка – длинная, широкая и приземистая, у которой все четыре окна были задраены покрытыми рыже-бурой краской железными ставнями. На крыше красовалась тарелка для ловли заграничных телестанций по спутниковой связи. Тут я вдруг понял – а ведь раньше не обращал внимания - что эта-то одноэтажка жилая, что она - никакой не магазин, а магазин – вон та вырастающая из нее бесформенная белая пристройка.
    Железная дверь была распахнута, и я вошел. В нос мне ударил запах, который ни с чем не возможно было спутать – запах овощного магазина. Разнюхав – и в прямом и в переносном смысле - всё, что можно, я вышел из лавки, бормоча, как шварцевский Дракон “Наношу удар лапой эн в икс направлении”. Было двенадцать с чем-то.
В двенадцать тридцать автобус отходил от центра Городка. Плюс пять минут опоздания. Плюс две минуты, пока выедет из Городка, пока завернет – ждать-то мне пришлось уже на перекрестке. В-общем, нырнул я в холодную полутьму автобуса, созданную кондиционером и плюшевыми сиденьями в сине-черную клетку. Магазин издалека выглядел еще убогее, чем когда вплотную. Кучи мусора и груды пустых пластмассовых ящиков и картонных коробок плюс веранда, прилипшая к жилой части конструкции, придавали пейзажу ощущение какой-то непричастности ко всему вокруг. Магазин, куда как евреи, так и арабы заходят перед тем, как продолжить свой фронтовой путь. Палатка маркитанта в эпицентре сражения. И пиком бессмысленности выглядел стоявший метрах в двадцати от здания уже по существу средь пустого поля большой кожаный диван. Садитесь, дескать, и отдыхайте. Хотите – в летний зной, когда кажется вот-вот умрешь, если не найдешь клочка тени, хотите, в зимние ливни, глядишь, на этом диване к Мертвому морю выплывешь, или к Средиземному, не знаю, какое ближе.
    С перекрестка “Городок” автобус вывернул направо и понесся к главному перекрестку в наших краях, к Перекрестку с большой буквы. По обеим сторонам дороги в буроватой, покрытой пылью, траве белели камни похожие на огромные человеческие кости, так что вся долина казалось картинкой Страшного Будущего, полем боя после – не дай Б-же - очередной мировой катастрофы.
    Справа промелькнула старая, превращенная в тремпиаду, остановка, где рейсовый автобус уже давно не останавливается. На бетонных глыбах-щитах, ограждаюших “тремпистов” от арабских пуль, какие-то ультра-правые товарищи изобразили нежно-голубые магендавиды, внутри которых нервно-алым было написано “месть”. Не знаю... Когда я говорю о наших убитых, то добавляю “да отомстит Вс-вышний за его кровь”. А я пока не Вс-вышний и вряд ли скоро им буду, так что вплоть до особого распоряжения сверху надо, как говорят китайцы, срочно подождать. Рядом с голубыми звездами еще один магендавид, но сей раз черный – с кулаком внутри и язычком пламени сверху. Это отметились ребятки из “Кахане хай” – организации, считающейся наряду с “Кахом” самой крутою в нашей стране.
   Автобус слетел, словно с американской горки, и вновь взлетел, словно на другую американскую горку. Открылся вид на арабскую деревушку, один из обитателей которой как-то раз лет несколько назад, стоя вместе со мной на тремпиаде, с гордостью говорил :
    - У нас самая мирная деревня в Самарии. С тех пор, как лет пять назад поселенцы пришли к нам и побили стекла в домах, мы больше ни одного камня в их машины не бросили.
    Автобус взобрался на перевал и слева внизу лежбищем котиков всплыли туши холмов, поросших вездесущими оливами. Затем их скрыла своим телом гора, склон которой был усыпан серыми, будто политыми селевым дождем, арабскими домиками с традиционно плоскими крышами. На смену домикам поднялись, точно гигантские жуки-богомолы, столбы высоковольтных линий, и снова оливковые рощи на террасах, политых щедрым арабским потом.
    Наконец, Перекресток. Он просматривался – а в случае необходимости и простреливался – с двух армейских вышек, из двух будок, одна из которых находилась на вершине курганчика высотой с двухэтажный дом, а вторая на столбах примерно на том же уровне.
   Пока я предавался воспоминаниям о мирных днях, когда мы с “двоюродными братьями” стояли здесь вместе на тремпиаде и покуривали, а из проезжающих арабских автобусов дети, которых еще не успели науськать на поселенцев в частности и евреев вообще, посылали мне воздушные поцелуи и махали ручками, дорога уплыла в долину и завертелась мезду окруженных кипарисами арабских хуторов. А вот и деревня. Усатые мужики, некоторые в куфиях, женщина в черном платье до земли и черном платке. Взгляды, которые кидали в сторону нашего автобуса, были потяжелее камней.
По правую руку промелькнуло кладбище автомобилей. Все внутренности были, разумеется, изъяты, и от каждой машины здесь оставалась лишь оболочка да желтый израильский номер. (у арабов из Автономии на машинах белые номера )
Все-таки неплохо поработали ребята, когда им автономию дали! Хорошо поугоняли машины у тель-авивцев и тверчан. Да вот беда, война началась, пришлось сворачивать индустрию перекачки транспортных средств несчастным угнетенным.
    Мы проехали военную базу и свернули на так называемую объездную дорогу, то есть дорогу, оставляющую в стороне арабские деревни. Слева вырос двухэтажный арабский дом, этакий хуторок в степи... Это было полтора года назад. Война только начиналась, мы еще даже не знали, что это война. А между тем автоматы уже стрекотали вовсю, их - очередями, наши – из соображений гуманности – одиночными выстрелами.
Город за годы моей жизни в Ишуве, в течение которых еврейская застройка запрещалась, а
арабская – поощрялась, разросся в белого осьминога и подползал к нашим поселениям. Ночью, когда он преображался в светящееся чудище, к автоматам подключались минометы, и мы просыпались, если вдруг неожиданно резко наступала тишина. Именно Город и стал главным
полем боя. Первая атака арабов была направлена на Могилу Праведника и ешиву, находившуюся возле нее уже лет пятнадцать.    Арабы блокировали могилу и открыли огонь из дарованных нами ружей. Один наш солдат, друз, был тяжело ранен. Для того, чтобы его спасти, достаточно было двинуть на помощь танки, стоящие в пятистах метрах оттуда. Но соображения пролетарского интернационализма и боязнь неадекватной реакции княгини Марьи Алексевны взяли верх, помощь оказана не была, раненый истек кровью и умер. Через неделю наших солдат с могилы эвакуировали, и экраны телевизоров показали, как арабы с кирками орудуют там, где мы  
молились и учили слово Вс-вышнего, как они выдирают камни из надгробья, как они сжигают наши святые книги и свитки Торы.
Был человек, который созданию этой ешивы и работе в ней посвятил всю жизнь. Звали его рав Шауль Новицки. Год за годом каждое утро ехал он на могилу праведника, в ешиву. Там он учился. Там он учил. Для рава Шауля ешива была живым человеком, другом в беде. Праведник, которого здесь, в окрестностях Города, тысячелетия назад продали потомкам Ишмаэля, вновь отдан им на растерзание.
Рав Шауль поступил, как нормальный человек. Услышав новость, вышел из синагоги и, как был, в талите, без оружия, пошел к своему Праведнику. На махсоме видели странного, завернутого в талит мужчину с лицом ребенка, который шел, бормоча что-то, наверно, просьбы, с которыми собирался обратиться к арабам: ”Пожалуйста, не рушьте, не уничтожайте, не
убивайте – это ведь то, чем мы жили тысячелетия, без этого у нас нет жизни. Пожалуйста...”
В Ишуве сначала никто не заметил, как он ушел. После того, как хватились, искали два дня и то, что от него осталось, нашли в пещере недалеко от ешивы. Это сейчас, когда наша кровь льется рекой, мы уже ко всему привыкли, а в те времена, осененные вопросом французского министра в котором прозвучала боль всего мира “Ну почему вас так мало убивают?!” – в те времена похороны рава Шауля набрали тысячи людей. Ехали мы тогда на автобусах, частью из Городка - бывшего поселения, удостоившегося нового статуса после того, как число его жителей перемахнуло за двадцать тысяч -  частью из нашего Ишува. И вот тогда-то из этого “хуторка в степи” по нам палили. То есть, сначала арабы начали забрасывать автобусы камнями. Но евреи, вместо того, чтобы тихо сидеть, вжав голову от страха, и не огорчать французского министра с миллионами его единомышленников, выскочили из автобусов и погнались за арабами. Арабы мужественно бежали вот в этот самый особняк, двухэтажный, с толстыми стенами и, укрывшись в нем, открыли огонь из автоматов. К прискорбию французского министра на сей раз никто не погиб. Двое оказались ранены – один в руку, другой в ногу. Армия находилась рядом и не вмешивалась.
Дорога еще раз крутанула, и из хамсина высунулся Город. Но созерцанием оного я не успел насладиться – шоссе, как пловец с вышки, бросилось вниз головой под гору и вынырнуло у блокпоста перед вьездом в Ишув. Солдат из будки, накрытой полотном в мелную частую дырку – этакая тряпичная сетка, чудо еврейской маскировки, когда он видит, а его – нет – опустил веревку, долженствующую изображать шлагбаум, и через минуту я соскочил на так называемой нижней остановке, там же, где у нас тремпиада.
    Оттуда, если подняться направо на горку, выходишь к продмагу, а за ним начинаются разнообразные “мисрады” – конторы, относящиеся либо к Совету Поселений, либо к секретариату Ишува.
    Во всех случаях проходить надо мимо почты – грязно-бежевого сарая с верандой, возле
которого на скамеечке меня поджидал Иошуа . Он без слов поднялся и пошел за мной следом.
    - Войдешь ровно через минуту, - прошептал я у входа в главный “мисрад” Совета Поселений и надавил на дверную ручку.
    Двора устремила на меня ... как там у Блока?
       «Сердитый взор бесцветных глаз,
   Их гордый вызов и презренье,
   Всех  линий таянье и пенье...»
      Не отходя от кассы, я все это процитировал да еще с продолжением, в конце обозначив авторство – а – чтобы не подумали, что написал эти строчки я лично, бэ – чтобы ненароком сообщить каких поэтов я знаю наизусть, цэ – чтобы познакомить провинциалочку с новым для нее гением. После чего плавно ринулся в атаку:
    - Вот вы сказали, что, возможно, позвоните мне. А номер мой вы записали?
    - Неужели вы думаете, что для работницы Совета Поселений узнать ваш номер это проблема?
    - Если так, скажите его.
    Это был рискованный шаг, потому что заяви она сейчас что-нибудь вроде : “а я не собираюсь вам звонить”, следующий наш ход должен был  – в случае, если она не дай Б-г! - их человек – поставить ее в очень сложное положение. Но она молчала, только по волосам себя гладила.
  А следующий шаг был очень прост – вошел Иошуа . Мы оба впились в Двору глазами.
   - Разрешите, уважаемая госпожа Мешорер, познакомить вас с моим другом Иошуа Коэном. Между прочим, гениальный художник. Можем вас пригласить на его персональную выставку, которая будет персональной в двух смыслах – во первых, персонально его, а во-вторых персонально для вас.
    Дворочка – все же она действительно была красавица – посмотрела на меня глазами прозрачными, как капель в России, и сказала вполне серьезно:
    - Мы знакомы, хотя и шапочно.
    Затем, воспользовавшись тем, что мой друг не понимает русского,  решила уточнить:
   - А он действительно талантливый художник?
   - Он очень талантливый, но на любителя, - честно признался я, и тут же подумал, что, если она ни в чем не замешана, то, наверно, очень любит искусство.
    В этот момент художнику, очевидно, надоело изображать вклейку из немого фильма в звуковой, и он, запустив пальцы в свое дотшувовое прошлое, выудил горсть брякающих     комплиментов, коими и обсыпал бедную девушку. Последняя, разумеется, растаяла, погладила себя по головке   и изьявила готовность явиться сразу же после работы, то бишь в четыре часа. Вот тут-то и распахнулась приветливо дверца нашей ловушки.
    Иошуа всплеснул руками и произнес надрывно:
    - Увы - я сегодня вечером уезжаю. Возвращаюсь завтра утром.
    - Куда? – невольно выстрелила она вопрос, и, похоже, это был просчет. С чего вдруг “русскую” девочку, знакомую с Иошуа , как она сама выразилась, шапочно, заинтересовало куда это романтический гений с пейсами и кисточкой собрался ехать ночевать. Неужто втюрилась и взревновала?
    Иошуа сделал вид, что не заметил ее вопроса, и сам в свою очередь задал вопрос. Истинно еврейский получился диалог.
    - У вас во сколько завтра обеденный перерыв?
    - В час. Но могу чуть пораньше.
    - Пораньше не получится, - огорчился Иошуа . – Наоборот. Придется попозже. Мне еще - за овощами...
    Вот теперь начинается самое-самое. Ну, глазки небесные, сверкните кровожадно, и ваша хозяйка – в капкане.
    - Двора, - обратился я к девушке на иврите, - этот метумтам вздумал покупать у арабов. Объясните ему, что сейчас это опасно. Деньги он, видите ли, экономит. Напугайте его тем, что вы не придете.
 Двора улыбнулась карменистой улыбкой и, пристально глядя Иошуа прямо в глаза, нежно сказала :
    - А что, разве настоящего мужчину можно чем-то напугать?
    Ну, Двора, ты даешь!
   - Замечательно, - пропел мой друг. – Значит так. Завтра захожу в магазин. По пути домой. Это - на перекрестке “Городок”. Оттуда звоню, если ничего не отменяется. И - автобусом двенадцать тридцать – сюда. И сразу - за вами.
    Если – не дай Б-г! – один шанс из тысячи верен, у нее, таким образом еще и будет время сообщить : “Объект на месте. Действуйте”.
    Двора, лучась, прощебетала ему свой номер пелефона, и на этом мы расстались. Уходя, я обернулся и все-таки вставил :
   - Так я жду вашего звонка.
   «Ростом ты, брат, не вышел и пейсов нема» - ответил мне ее взгляд.
    Дверь, влекомая тугою пружиной, хлопнула у нас за спиной.
   - Если выяснится, что Двора здесь не причем, и ее можно брать в союзники, то дальнейшие контакты в ней будешь устанавливать ты, - сказал я. – Зря, что ли, она на тебя смотрит, как кролик на удава?
   Иошуа покачал головой.
  - Я же сказал – у меня невеста.
  - Как хочешь. Кстати, тебе помочь расставить картины или сам справишься?
   - Сам справлюсь.
   - Так. Никакие шидухообразные встречи невозможны из-за наличия у тебя невесты, между прочим, сейчас во всех подробностях мне о ней расскажешь, и не надейся, что тебе удастся отвязаться. Но пока меня интересует другое – ты уже на этой Дворе меня женил?
- Да, – просто ответил Иошуа .
- А меня ты, случаем, не забыл спросить?
- Проголосуем, - предложил Иошуа . – Мы с Вс-вышним – за. Ты – в раздумьях. Двое - за при одном воздержавшемся.
   - А что скажет она сама ?
   - В крайнем случае будет против. “За” все равно большинство.
-А откуда у тебя такая уверенность во Вс-вышнем?
- Я в Нем всегда уверен.
- Нет, в том, что Он – за?
-Если Он против, у вас все равно ничего не сварится. Этот вариант можно и не рассматривать.
- Согласен. Тогда на свадьбу подаришь мне четыре своих лучших картины.
Йошуа скрежетнул зубами. В нем проснулся гофмановский ювелир. Мы миновали оффисы и спустились по тропке к караванчикам “Хилькат а-садэ”. Снизу приветственно заклокотали куры. Зашевелились тучные индюки с красными соплями.
- Матай пурим? (Когда Пурим?) - крикнул им Йошуа . – И они ответили :
- Бадар! Бадар! Бадар! (В адаре)
 
 *    *    *
    Четырнадцатое адара пять тысяч семьсот пятьдесят четвертого года. Пурим в Москве. На сцене стоит самодеятельный актер, с красивым еврейским лицом, а на руках у него сидит мой Михаил Романович и улыбается неполнозубым ртом, символизируя “чудом спасенный народ”. “Алеф” за девяносто четвертый год. Страницы пожелтели, Мишка вырос, я постарел.
      Мой взгляд упал на лежащий слева от меня пелефон. На его экранчике высвечивалось пятнадцать пятьдесят. Пришлось отложить журнал и вылезти из будки. На желто-зеленом глянце свежевысохшей краски пыль смотрелась особенно аппетитно. Как первая пороша в Подмосковье.
    Несмотря на то, что на дворе стояло лето со всеми вытекающими из наших потовых желез последствиями, в этот день дышалось вполне терпимо. Ветерок перебирал длинные листья-лодочки странных деревьев, которые, судя по этим самым листьям, должны были быть либо ивами, либо эвкалиптами, но ивами они не могли быть, потому,  что известно, что на весь Ишув имеется лишь одна ива – на дворе у Иегуды Шехтера. Когда наступает суккот, и пора раздобывать арба миним, весь Ишув возле нее пасется, срезая веточки. А что касается болотолюбивых эвкалиптов, то на наших горах они не растут. Как отвечали в советских гастрономах на вопрос почему ничего нет – “Не завезли”. Как бы то ни было, флотилии зеленых лодочек качались на волнах голубого ветра и стремительно плыли, никуда не плывя.
    Я вошел в пустую учительскую, хлопнув темнокоричневой дубовой или поддубовой дверью. По счастью, учительская была пуста, никто из преподавателей не приволок сюда своих учеников. Есть у нас в школе такая система – во время уроков учительская рассматривается, как обычное учебное помещение, и, поскольку классы от моей будки удалены, а учительская рядом,
я вою всякий раз, когда там проходит урок со всем сопутствующим балаганом. В смысле бардака , творимого на уроках ешива тихонит, конечно, лучше, чем любая израильская школа, даже религиозная, но гораздо хуже, чем все, что может себе представить нормальный человек, обладающий обычным, а не брейгелевским воображением.
 Как бы то ни было, если бы в учительской сейчас проводилось какое-нибудь занятие, мой план позвонить в Москву оказался бы утопичен, как социализм.
 А так – тишина, покой. В учительской по белым стенам бегут полки из дээспэ с наклееными на них и уже отклеившимися коричневыми пленками,  призванными изображать что-то вроде коры карельской березы.
    Я вошел в кабинет рава Элиэзера. Конечно же рава не было на месте, и, конечно же кабинет не был заперт. Я набрал номер его пелефона.
    - Слушаю.!
    - Рав Элиэзер, извините, мне срочно нужно позвонить в Москву. Можно я позвоню из вашего кабинета ? Я потом оплачу – могу сейчас засечь сколько времени и возместить по тарифу, могу потом посмотреть по распечатке.
Ведь знаю, что не откажет, а до чего жалобно выходит.
    - Хорошо, - ответил рав Элиэзер. – Только телефон, по которому вы сейчас звоните (я понял, что номер отразился на экране его мобильника) не имеет выхода на заграничные линии. Так что позвоните по другому аппарату. Он стоит на столе, который...
  - Вижу, вижу, спасибо большое, рав Элиэзер...
   Вот только что не рычал я, набрасываясь на телефон.
   Ноль – один – два – семь – ноль – девять – пять – два – три – два – один – ноль – пять – три.
   Я точно расчитал : Михаил Романович должен быть дома, а Галка нет.
   - Алло!
   Вот черт, ошибся номером. Вместо Мишкиного фальцетика бас какого-то мужичины.
   Еще раз. Ноль – один – два – семь – ноль – девять – пять – два – три – два – один – ноль – пять – три.
    Опять тот же мужик. Попробуем наугад :
        - Здравствуйте. Мишу можно?
  Человек на том конце провода замялся, и по этой заминке я все понял – и что это за новый жилец в квартирке на Ленинском, и почему Галка вдруг так со мной покрутела, и что он сейчас не знает точно кто это там на дальнем конце провода, а спросить неловко, равно как и бросить трубку в присутствии Мишки...
    - А кто это?
    - Какое вам дело, кто! Дайте мне моего сына!
     Гениально! Надо же, сам, дурак, проговорился.
- Роман Вениаминович, - понизив голос, заговорил из Москвы неизвестный, - Роман Вениаминович, простите, вы что, письма не получили?
       - Дядя Коля, - послышался издалека (а я знаю, откуда – из кухни! Мишка – сластоежка) обожаемый мною голосок, - дядя Коля, кто это?
    - Это меня, - крикнул зловредный дядя Коля.
    - Не ври, - строго сказал я. – Это не тебя, а его. Дай ему немедленно трубку.
    - Роман Вениаминович, поймите, - очевидно, забыв, что его слышит мой сын, вслух
  скороговоркой заговорил «дядя  Коля», - у Мишеньки своя жизнь, а у вас – своя. У человека не может быть двух отцов!
   А уже совсем рядом с трубкой заплясал Мишкин фальцетик:
    - Это папа, да? Дядя Коля, это папа, да? Дядя Коля, дайте мне папу!
    - Дай мне сына, падло! - завопил я. - Дай Мишку, а то урою.      
   - Алло, - послышался в трубке Мишенькин голос, и я вдруг почувствовал, что еще немного и заплачу, как баба.
   - Алло, - повторил Михаил Романыч и я, сделав усилие чтобы голос не дрожал, чтобы все было нормально, пролепетал :
   - Мишенька, это я, папа.
   - Здравствуй, папа, - сказал он, вдруг понизив голос.
   - Папа, - заверещал Мишка, - а мне сказал дядя Коля, что ты больше не будешь звонить! Он говорит – не может быть у человека два папы, а я говорю – может!
   - Конечно, может! – воскликнул я. – Вот видишь, я звоню и буду звонить.
   - Прикольно! – сказал Михаил Романыч, но я, честно говоря, не понял, что в этом прикольного.
   - А я араба убил, - неожиданно для самого себя сказал я. – Он напал на наших детей и на меня тоже. А я убил его.
   - Что-о-о? Что, пап, в натуре? Расскажи!
   Кое-что изменилось во мне с того дня, как я с удовольствием сквозь открытое окно палил в лоб террористу. Нет, стыдно мне, не дай Б-г не было, просто рассказывать не хотелось. Но Мишка ждал, решалась моя и его судьба, и я, перевоплотившись в себя самого пятидневной давности, начал рассказывать. Золотые телефонные минуты летели, я не считал их. Каждая минута это был еще один год моей жизни, еще один сантиметр ниточки, которой Михаил Романыч вытягивал меня из пропасти, а я – его.
     И всякий раз, когда он восклицал : “Ух ты!” “Прикольно!” ”Ну, в натуре у меня суперпапка!”, я понимал, что в скалу, по которой предстоит ползти, вбит еще один крюк.
 *    *    *
     Хрюканье тормозов послышалось внизу на дороге в тот самый момент, когда я твердо решил, что в четверг, двадцатого июня, на следующий день после выпускного вечера полечу в Москву. Надо только побеспокоиться насчет билета.
    А все же, кого это принесло? Из машины вышел высокий седой джентльмен с таким выражением лица, будто только что прилетел на Марс и о биологических видах, обитающих там, решительно ничего не знает. И не шибко хочет знать. Передернув на всякий случай затвор автомата, я  двинулся ему навстречу, но затем раздумал спускаться по ступенькам и встал наверху лестницы, ожидая, когда он поднимется. Старый денди, облаченный в дорогой костюм в голубую клетку – вот только тросточки не хватало – поднял глаза и узрел над собой чудовищно-странного коротышку с автоматом в залатанных штанах цвета хаки, в канареечной – из тех, что разве что неграм к лицу - рубахе с короткими рукавами и вырезом, через который проглядывал далеко не вчера стираный талит, майка с подобной же биографией и черные начинающие седеть курчавящиеся волосы – благородная масть сорокасемилетнего мужчины. Очевидно, впечатление было сильным. Гость опустил на место уже занесенную над следующей ступенькой ногу, словно пораженный догадкой, что “Шомрон” никакая не ешива-тихонит, а кодовое название сумасшедшего дома, но тут хлопнула дубовая дверь учительской, и за моей спиной большущей тенью вырос рав Элиэзер. Он раскинул руки так, будто собирался обнять одновременно и меня и дорогого гостя, и как бы поколебавшись с кого начать, заворковал :
    - Заходите, доктор, заходите!
    Пришелец с большой земли отважно продолжил свой путь по лестнице, и даже протянул мне руку, очевидно, почти уверившись в моей нормальности.
      - Я не  доктор. Я психолог.
      А, ну да, мне же говорили, что двое из наших ребят в тяжелом душевном состоянии. Вон один бежит – Элияшив Смадар. Он в первую ночь после убийства вообще не спал, а в следующую, как и во вчерашнюю, задвигал двери шкафами, потом отодвигал обратно, бежал смотреть на месте ли охранник. Кончилось тем, что рав Элиэзер с женой взяли его на ночь к себе домой. Кроме него еще один в истерике. В-общем-то, двое из семидесяти после того кошмара, что был у нас – это в сущности немного. Я бы не удивился, окажись сейчас в дурдоме семьдесят из семидесяти во главе с бестолковым сторожем, валенком–равом и хвастунишкой–учителем. Кстати, интересно, займется ли этот заезжий чтец человеческих, особенно детских, душ какой-нибудь профилактикой, соберет ли он всех ребят, или “Когда помрете, приходите”. Прожив десять лет в Израиле, я убедился, что гегелевское “Все действительное разумно а все разумное действительно”, мягко скажем, не всегда применяется в нашей солнечной стране.
    Тут мои мысли почему-то перескочили на другие рельсы и мне стало любопытно, кто же второй ребенок, оказавшийся в шоке.
    Ба! (Кстати, благодаря этому русскому “ба!”, я в свое время выучил ивритский глагол “приходить”. Дескать, “ба, кто пришел!”)
    Так, вот, ба! Мой давний приятель и партнер по шахматам, Авиноам!
    Все-таки я скотина и кусок эгоиста. Ведь у меня есть контакт с этим парнем – неужели трудно было сообразить, что он сейчас нуждается во взрослом друге. Не в старшем, а именно во взрослом, не в товарище, а именно в друге. Я же довольствовался ролью покуривавшего в сторонке “старшего товарища”.
      Авиноам приоткрыл дверь учительской, сунул туда веснущчатый нос, услышал, очевидно, что-то вроде “тамтин, бэвакаша!” (Подожди, пожалуйста) и отошел от двери. Его узкие плечи, казалось, стали еще уже, голова повисла, как на крючке, и вообще вся его долговязая фигура напоминала фонарь, согнувшийся над дорогой.
- Авиноам, иди сюда! – крикнул я ему.
    Он побрел к моей будочке с выражением полной отрешенности.
- Как дела! – весело гаркнул я по-русски, хлопнув его по плечу. Каждое мое движение и каждый звук моей речи были до отказа напоены фальшью.
    Он посмотрел тускло-серыми глазами, шмыгнул носом и вместо обычного ломано-русского “ха-ра-шо”, промямлил на иврите:
- Бэседер...
    Дескать, все в порядке.
    Потом взглянул на меня с какою-то полной отчаяния надеждой, словно я мог помочь, и вдруг сказал :
      - Я хочу к Цвике.
- Что?! Ты с ума сошел! – заорал я.
- Я хочу к Цвике. Цвика был для меня – всем. Цвика -  часть меня. Цвика у меня болит.
- Болит?
    Он сделал отсекающий жест возле своего левого плеча и я понял : “Как отрезанная рука”.
    Я знал, что они оба из Офры, что они живут в одной комнате, но особой дружбы между ними
не замечал. Авиноам, правда, льнул к Цвике, но к кому он не льнул? То, что сейчас я услышал, оглушило меня, а заключительная фраза окончательно добила: «Цвика зовет меня. Он ждет.»
 *    *    *
   Прождало меня это письмо недели три – ровно столько я не спускался к почтовому ящику.
“Уважаемый Роман Вениаминович!
    Пишет вам Николай Русов, в настоящее время являющийся мужем Вашей (маленькая “в”
исправлена на большую) бывшей жены Галины Борисовны Богдановой. Наше бракосочетание, а также венчание в церкви Рождества неподалеку от метро “Речной вокзал” состоялось 5 марта этого года и вскоре после этого на семейном совете было принято решение о целесообразности (зачеркнуто) прервания (зачеркнуто, сверху) прерватия (зачеркнуто, сверху) прерывания
  (зачеркнуто) о том, что необходимо прервать ваши с Мишей отношения. Я, несмотря ни на что, не являюсь антисемитом, о чем свидетельствует то, что я согласился жениться на Вашей (маленькая “в” исправлена на большую) бывшей жене, но я полагаю (зачеркнуто, сверху) считаю (зачеркнуто, сверху) глубоко убежден, что у человека не может быть две веры, две национальности, два отца. Наша семья – христианская семья – без фанатизма, но соблюдаем мы пасху православную, с куличами а не с пресловутой мацой. Мальчик растет в России, он будет Михаилом Романовичем Богдановым-Русовым, Русовым а не Евреевым, и раздвоение здесь может принести только вред. Я люблю ребенка, как родного, я готов заменить ему отца во всем, включая материальную сторону, так что в ваших финансовых вливаниях необходимость отпадает. Спасибо за всю до сих пор оказы... (зачеркнуто) имевшую место экономическую поддержку.
    Уважаемый Роман Вениаминович! Я очень понимаю Ваши (маленькая “в” переправлена на большую) чувства, но и вы должны понять – ради Мишиного блага Вы должны оставить его в покое.

С глубоким уважением Н. Русов”

    Как хорошо, что я уже помолился аравит и обсудил со Иошуа детали операции “Магазин”.
    Теперь задача добежать до дому по темным уютным улицам Ишува... Г-споди, помоги мне! Главное - выдержать первый удар. Хорошо, что я живу в Ишуве, а не в городе, что здесь много детей, а потому через каждые двадцать метров на проезжей части делается накат, не
позволяющий автомобилистам развивать скорость. Под эти ползучие твари, которые хороший бегун с легкостью обгонит, нет никакого соблазна бросаться. Горы здесь тоже такие, что прыгать замучишься – пропастей нет. Только ребра о камни переломаешь, да кожу о колючки обдерешь. Так что – обречен на жизнь.
Но Галка-то, Галка! Куда же подевался ее еврейский патриотизм? “Мы – народ народов!..” Жаботинский как-то упоминал формулу, бытующую в среде европейского еврейства – “Дед ассимилятор, отец крещен, сын антисемит.”  А тут, похоже,  все прокрутилось в одном человеке, к тому же за несколько лет, если не месяцев. М-да, Галочка! Сэволюционировала, нечего сказать! Кстати, где ты умудрилась откопать себе такого ублюдка?  Впрочем, я вдруг почувствовал, что мне плевать, ублюдок или не ублюдок. Я бы и прекрасному принцу за Галку рыло начистил.
  Вот те на! Выходит, все эти годы Галочка тихо во мне сидела, не мешая иным, хоть и не частым, но имевшим место увлечениям, а теперь вдруг вылезла в самый неподходящий момент.
 За этими размышлениями сам не заметил, как пришел в свой эшкубит.
Выключатель с послушным щелканьем нырнул белой головой в белую гладь розетки, выпятив при этом острую белую попу. Лампочка начала ронять тоскливые лучики, которые жадно пожирал линолеум.
Гошка лежал в той же позе, в которой я его оставил. Еда, включая умопомрачительные по аппетитности кусочки колбасы, стояла нетронутая. С них-то я и начал. Сперва я покрошил эти кусочки на ладонь, вынув их из массы надоевших бедному псу шариков-догли, после чего поднес их к Гошкиной морде. Тот мрачно взглянул и отвернулся.
    -  Гоша! – воскликнул я. – Ты посмотри, какая прелесть! Да разве это колбаса? Это же симфония, а не колбаса!
   И тут же, демонстративно чавкая, начал делать вид, будто с наслаждением уписываю эту колбасу.
   -  Ну и дурак, - безмолвно ответил Гоша.
   Я вспомнил, что мой сосед, Йосеф Гофштейн, должен был передать лекарство от Инны, и позвонил ему. Через пять минут маленький Моти Гофштейн ввалился со здоровенным мешком.
- Это что, лекарство?
Моти пробормотал нечто вроде:
- Мы с папой и все наши желаем Гоше полного выздоровления.
      Потом свалил мешок на пол и выскочил, сверкая драными кроссовками. Я высыпал содержимое мешка на пол. Там была одна упаковка таблеток и несколько банок каких-то консервов. Как писали в”Литературке”, объявляя конкурс на лучшую подпись к какой-нибудь несуразной фотографии, “Что бы это значило?” Ну, лекарство я ему в пасть отправил нехитрым приемом – нажал на челюсти и, когда он их развел, в образовавшуюся щель забросил таблетку. А потом сжал  челюсти обратно, чтобы он ее не выплюнул. Гошка некоторое время мотал головой в надежде избавиться от тугого намордника, в который превратились мои руки, затем (мысленно) плюнул и сглотнул лекарство. После чего завалился на бок, поглядывая на меня грустными глазами, в которых червилась боль, как тогда во время операции, и укоризна, как тогда в машине Шимона. Я сел рядом с ним и начал чесать под подбородком, а затем шею и пузо. Он перевернулся на спину, выпятил мощную поросшую черной шерстью грудь и раскидал лапы в стороны. На мгновение в старой больной собаке промелькнул игривый щеночек.
    Почему-то мне вдруг вспомнились забавные моменты, связанные с его стрижкой. В первый раз я повез его оболванивать в Городок. В Израиле  собак стригут прямо в зоомагазинах. Израильтянка, которой предстояло обкорнать моего красавца, очень долго думала, как ей подступиться к странной заморской породе под названием эрдельтерьер, и в конце концов подстригла бедняжку под пуделя. Если вы на секундочку представите себе эрделя, стриженного под пуделя, то не сомневаюсь, что хотя бы немного я вам настроение поднял.
Второй раз я специально возил его в Петах-Тикву  в тщетной надежде, найти там кого-нибудь, кто разбирается в собачьих стрижках. В Петах-Тикве Гошу просто обрили налысо, как в московском вытрезвителе. Получился отменный двортерьер, самый типовой, самый третьесортный, с острой дворняжьей мордой. Встречные ишувцы, не исключая таких близких мне людей, как Шалом и Йошуа , спрашивали: “Вторую собаку завёл?”
  А толстогубая, крупноухая, крупноглазая, широкобедрая жена Марика в небесно-голубых штанах в обтяжку после нескольких минут пристального созерцания моего несчастного зверя объявила:
- Больше я собакам не верю. Под породистыми стрижками они все дворняги.  
      Я провел ладонью по жесткой Гошиной шерсти.
- Гош, а не пойти ли нам погулять?
Вместо обычных прыжков при звуке заветного слова – слабое повиливание хвоста.
Я снял с крюка, торчащего из двери, ошейник и поводок. Гоша тяжело поднялся на четыре конечности и заковылял к двери. Мой любимец угасал. Я это видел и не знал, что делать и можно ли сделать что-нибудь.  Только одно держало меня на плаву – я просто не мог себе представить, что Гошка исчезнет, что я войду в свой эшкубит, в свою халупу, а его нет. Вот эти часы с секундной стрелкой-самолетиком есть, вентилятор-заика есть, трещина в стене есть, а его нет. Какая чушь! Как такое можно взбредить? При мысли об абсурдности этого настроение повышалось.
 Но когда мы вышли на улицу, и лапы у него начали разъезжаться, когда вместо того, чтобы совершать, подобно равшацу, обход поселения, он кое-как поподнимал лапу, разочек изогнулся дугой – в темноте я даже не смог разглядеть, нормально ли он сходил – моей страусиности поубавилось. Пришлось взять себя в руки, чтобы не впадать в панику.
  Я позвонил Инне, дабы выяснить во-первых, чем кормить пса, во-вторых, что за странные консервы она мне прислала. Но разговор наш напоминал интервью с ясновидящей.
  - Здравствуйте, Инночка.
  - Здравствуйте, Рувен.                                            
   - Инночка, спасибо огромнейшее за лекарство.
  - Не за что, Рувен, это очень хорошее лекарство. Если уж и оно не  поможет...
  Возникла тишина.
 - Инночка, а что это за...
 - Консервы?  
 - Да.
 - А это вот что. Вы ведь даете своему Гоше кушать, а он отворачивается. Вы кормите его самым вкусным, а он не ест. Верно?
 Я был потрясен.
- Инночка, у вас здесь где-то видеокамера?
- Нет, я просто знаю, что такое тяжело больное животное. Так вот, в этих банках питание, которое, во-первых, необычайно полезно для собак, особенно при такой тяжелой болезни, как у вашего эрделя. А во-вторых, собаки обожают этот корм. Попробуйте угостить им Гошу. Понравится – пришлете деньги через господина Гофштейна, не понравится – вернете банки через него же.
   ... Учуяв запах, вырывающийся из только что вскрытой жестянки, Гоша потянул носом воздух, повертел головой и вдруг неожиданно резко встал на лапы и двинулся к банке.
   - Давай сюда! – сказали его повеселевшие глаза.
   Я вывалил полбанки в миску, и Гошка, как безумный, набросился на еду, урча от наслаждения. На меня накатило ощущение бездонного счастья и оно же дало мне возможность заняться злобой дня.       
 А день завтра и вправду предстоит, как говорит Иошуа, высокоградусный, и у меня должны быть свежая голова, быстрая реакция, точные движения, меткий – не примите меня за Чингачгука – глаз, в-общем, все, что может быть уничтожено одною бессоной ночью. А с учетом того, что в три мне в лес, поскольку мы дали арабам еще один день на отработку «Игорьковой» версии, ложиться надо немедленно. Хорошо сказать – ложиться. А если меня колотит?
    Я почесал в затылке, но, видно, блестящие идеи в этот день косяком перли мне в башку, потому, что выход нашелся – и очень простой. Назывался он “Финляндия” и лежал у меня в морозилке. Был он чуть початым, запотевшим, ледяно-горьким, горько-ледяным и лился через шарик. По мере того, как он втекал сначала в изящную фарфоровую чашечку с тоненькой ручкой, а потом из чашечки в мою пасть, обрамленную рыжими усами и трехцветной – рыже-черно-седой - бородою, по мере этого я стихал, я затухал, все, что во мне могло улечься, улеглось, и уже на автопилоте я пролепетал многочастную молитву перед сном, исполнив в заключение с особым пылом “Адон олам”. Соседи у меня вежливые и   в окна не стучали, хотя причины на то были.
    Из последних сил я взвел пупочку будильника и плюхнулся в прохладу простыней. Последней моей мыслью при погружении во временное небытие было : “Пусть мне приснится Мишка.”

За шестнадцать дней до. 2 таммуза. 12 июня. 3 00
Мне приснилась Двора. Причем так приснилась, что во время незапланированного пробуждения захотелось позвонить ей и убедительно попросить больше не являться ко мне в сон в таком виде.
    Затем, правда, последовала мысль, что вид в-общем-то вполне ничего, и, окончательно удостоверившись   в том, что она не вражеский агент, вполне можно отхуповать девушку, (от слова «хупа» - свадьба), а дальше уже, если спереть Михаила   Романовича из Москвы, подальше от этого гнусного Николая, можно и гнездышко вить. Согласия Дворы на спирание Мишки я, разумеется, спросить забыл.
    В этот момент будильник начал испускать свои мерзкие трели и я, не чувствуя особой   бодрости, пробормотал  “Модэ ани лифанеха...”
    “Благодарю Тебя, царь живой и вечный что душу мою возвратил мне в милости своей.”
    Возвратить то Он возвратил, но в довольно потрепанном виде. Может, сегодня ограничиться лесом, а магазин перенести на завтра, чтобы выспаться и быть как огурчик? Размышляя на сию тему, я лежал с закрытыми глазами и решал – сплю ли я и делаю вид, что не сплю, или не сплю и делаю вид, что сплю. В тот момент, когда стало ясно, что пациент скорее жив, чем мертв, я ощутил щекой прикосновение мокрого шершавого языка. Теперь уже глаза  можно было смело открывать – Гоша твердо решил, что я не сплю, и, несмотря на то, что за окном темно, могу приступать к своим гуляльно-кормильным обязанностям. Он стоял у кровати, лизал меня  и был совсем, совсем, совсем здоров! Ну, не совсем еще, он не прыгал, как раньше, когда я надевал ему ошейник, а лишь дергался и повизгивал, однако, видно было, что лекарство и чудодейственный фарш мобилизовали организм на войну с болезнью.
На улице он тянул поводок так, что я в сердцах сказал: “Чтоб тебе, Гоша, немного вчерашнего спокойствия.”  Он обиделся и пошел медленнее, дескать, пожалуйста.
По возвращении песик смолотил еще полбанки волшебных консервов вперемешку с традиционными шариками “догли”. В-общем, пошел на поправку.
 *    *    *
    А я пошел на свой боевой пост ловить, так сказать, Игорева протеже.
    Результат наших лесных странствий оказался таким же как и в предыдущие два дня и все семьдесят два члена Санхедрина вынесли Игорю вердикт “невиновен”.  Правда, оставалась вероятность того, что меня заметили, но тогда Игоря самого попытались бы убрать из поселения, а он пока съезжать не собирался.
 *    *    *
   Все, о чем я собираюсь сейчас рассказать, вызывает у меня чувство острого глубокого стыда. За глупость.   Нет, я понимаю, что мы не профессионалы-сыщики, но когда три здоровых амбала, двое из которых успели уже обзавестись седыми волосами, начинают играть в младенческие игры... Увы, из песни слов не выкинешь. Мозги наши стади жертвами помрачения, и этот факт должен быть отражен на страницах моего скорбного повествоваиия.
    Мы бегали по магазину и вокруг, прятались за углами, держали свои пушки наготове, но под одеждой, учиняли слежку за каждым появившимся арабом – в-общем, детки, насмотревшись дурных боевиков, играют в казаки-разбойники. Хозяин магазина в какой-то момент, похоже,
уже собрался звонить в полицию, решив, что сбрендившие поселенцы вздумали заняться разбоем. Тогда мы переместились на улицу, но и там не угомонились. Какой-то «мерседес», показавшийся нам особо подозрительным, я все же, несморя на протесты Шалома, обыскал, пока  
Йошуа, широко расставив ноги голливудским жестом направлял пушку на шофера – густо- небритого смугляка, очень замухрышистого и в кепке - вылитого опенка. Этот шофер-опенок, держа руки за головой лицом к Йошуа , вытянулся в струнку. Если не смотреть на Йошуа с пистолетом, можно было предположить, что араб просто разминает свои сухие косточки.
  Не ограничившись содержимым салона, я даже под машину заполз. Вылез весь в паутине и бычках, как сказал Райкин, вряд ли подозревавший, что его будут цитировать в этом месте и в
этой ситуации. Мы извинились перед опенком и дали ему двадцать шекелей. Он был настолько рад, что, по-моему, готов был пригласить нас к себе в дом, чтобы мы и там поискали – еще за двадцатник.
                  
Восемнадцатое таммуза. 1640
      Без двадцати пять. С начала погони прошло уже почти два с половиной часа. Пора заканчивать. Он прячется вон за той глыбой. Я осматриваюсь. Скалы впереди будто вырезаны бульдозером. На камнях купочки хвощей, похожие на леса, снятые с вертолета на видеопленку. Поодаль серые валуны, точно черепа гигантских бизонов.
    А вокруг – оливы, листья которых сверху потемнели от времени, словно по-своему, то-лиственному загорели. Снизу же побледнели, будто выцвели, и лишь ягоды настолько ярки, настолько свеже-зелены, что кажутся новенькими заплатами на ветхих холстах деревьев.
   По камням скачут “шфаней сэла”. Дословно – горные кролики, хотя на кроликов они совсем не похожи. Кто-то мне говорил, что они, как и тапиры, приходятся родственниками слонам. По-моему – бред. У них чуть вытянутые мордочки, черные прижатые ушки, а шкура бурая, цвета сожженных солнцем колючек. Глазки черные, лапы короткие. Сами они длиной с руку – от пальцев до локтя, а малыши – величиной с ладонь. Похоже, нигде, кроме нашей Самарии, эти зверьки не водятся.
    Это моя Самария. Я знаю, я жил здесь тысячелетия назад и теперь вернулся сюда  жить  или умереть ради того, чтобы мои братья жили здесь, чтобы рано или поздно сюда вернулся мой Михаил Романович.
    Шалом, должно быть, в прежней жизни тоже родом отсюда – вон как сжимает автомат, выглядывая из-за колеса нашей машины, у которого он залег.
    Эта война не сегодня началась и закончится она только в тот день, когда горсточку песка и
камней, зажатую между Иорданом и Средиземным морем покинет последний араб или последний еврей. Араб – отправившись в одну из двадцати двух украшающих карту мира арабских стран. А еврей – куда-нибудь в гостеприимную Европу, где его ждет теплое местечко в грядущем Освенциме.
   Впрочем, и там, вероятно, наши левые отличатся. Если втолковать им, что это делается ради великой западной культуры, светлого будущего и дружбы между народами, а также борьбы
против религиозного мракобесия, они, небось, сами всех евреев загонят в газовую камеру, а затем зайдут последними и изнутри закроют дверь на задвижку.
    Но – хватит философствовать.  Сейчас Шалом побежит, и я буду его прикрывать. Он уже наверняка выбрал себе следующее укрытие. И – начали! Я ставлю затвор на отметку “очереди”, и нажимаю на курок. Автомат грохочет, трясясь у меня в руках, оглушая меня. Он словно пытается разорваться на части и разорвать меня на части. Пластмассовый приклад ритмично стучит мне в плечо, точно в запертую дверь. Не больно, но неприятно, когда сливаются две дрожи – дрожь автомата и твоя собственная нервная дрожь. Я бью целясь и не целясь.Достанем мы его позже, сейчас все равно ничего не выйдет. Сейчас главное - не дать ему поднять головы, пока бежит Шалом, не дать ему убить моего Шалома. И я поливаю свинцом, не жалея патронов – ничего страшного, у меня в запасе еще один рожок, широкий, рифленый, изогнутый рожок от “эм-шестнадцать”. Гильзы сыплются, стуча по камушкам.
 А Шалом бежит. Бежит, пригибаясь к земле, дулом молчащего автомата впиваясь в свистящий навстречу воздух. Сейчас он тоже похож на птицу, но на какую-то морскую, нырка, наверно, которая, сложив ненужные крылья, бросается за рыбой в воду, голубую, как этот предсумеречный воздух. Ага, вон за тот камень, пористый с глубокими пещерками он сейчас и заляжет. Есть!
Из-за камня торчат длинные ноги Шалома в брюках, еще час назад считавшихся отутюженными, и в новеньких серебристых кроссовках.
    Теперь моя очередь. Я выбираю себе поваленную оливу, перед которой зияет ямка, будто специально под мой карманный рост вырытая. К ней я и рыпаюсь, перескакивая через колючки, которые норовят подставить мне ножку.  
   Шалом тарахтит своим  “галилем”. Будто в ответ ему,  раздается стрельба где-то в   стороне Города. Ну и что? Иной раз палят всю ночь, а утром никаких сообщений. Эх, сейчас бы этих солдат да сюда!
Я плюхаюсь в яму, проехавшись по бурой земле потной рожей. Теперь и рожа, должно быть, не только потная, но и бурая. Выбрасываю отработанный рожок, вставляю новый. Ну, пошел, Шалом!
Услышав звук первой очереди, Шалом вскакивает, и ... что это?! Что это за сухой щелчок?! Неужели мы второпях вместо полного магазина захватили почти пустой? Очередь все же гремит. Только не отсюда, а из-за той чертовой глыбы. Шалом падает, судя по недоумению, написанному у него на лице, даже не поняв, что произошло. Я тоже не сразу понимаю. 
    “Рувен, дай мнэ сигарэту. Я хочу курыт”.

За шестнадцать дней до. 2 таммуза.  12 июня. 1430
    До чего хотелось курить! Нет, не подумайте, перескочив в моем повествовании на шестнадцать дней назад, что у меня вдруг возникло предчувствие гибели моего друга, моего брата, моего Шалома, солдата с нежной душой, великана с обликом пингвина. Увы, тогда я и представить себе не мог, что настанет мгновение, когда я увижу, как он застынет на земле, безжизненный, как разбросанные вокруг валуны, беспомощно разметав длинные руки, которые он так любил покровительстнно класть на плечи мне, коротышке.
Нет, причина моего минора на тот момент, о котором я рассказываю, была совсем в другом. Я ревновал. Девушка, на которую я впервые за годы своего затворничества обратил внимание, начала кокетничать с моим другом. И не утешало меня, что у нее это безперспективно, что Йошуа – скала.
    Сегодня я другими глазами взглянул на Двору, на каскады ее волос, на руку с тонкими пальцами, которая временами спускалась по этим каскадам, как плот, ведомый асом-плотогоном, на ее глаза цвета развидневшегося свежевымытого неба, на ... у Эдгара По в “Падении дома Эшеров”  у героя “изящный еврейский нос”. Сколько я в Израиле и в России перевидал еврейских носов, а вот эдгаровское сочетание понял, только взглянув на ее лицо.
    При этом на меня, разумеется, фунт презрения, а с Иошуа - “Потрясающе!” “А это что?!” “Гениально!” Ну да, я понимаю, я на девятнадцать лет старше ее, а не на пять, как Йошуа . И ростом я не вышел, и пейсов у меня нет, и кипа у меня без кисточки, и вообще я олим зачуханный, а не гордый сабра, и картин гениальных не пишу. Зато я араба убил, и, если бы не я, погибло бы не два ребенка, а, не дай Б-же, восемдесят два. Посмотрел бы я, как бы ее Йошуа с “береттой” против “калаша”пошел.
    Впрочем, картины и вправду были гениальными – пусть и не в моем вкусе.
    Они были расставлены вдоль стен на стульях, которые в советских артикулах не менее гениально именовались гнутоклеенными. Использовались они, как правило, в школах, иногда – в конторах. Не знаю, где их наковырял Йошуа , но, поскольку картины у него, как правило, размерами небольшие, стулья эти были в самый раз. Одна, огромная – сразу на три стула.    Картины занимали салон и спальню. Салон включал в себя кухню с обилием чашек, мисок, алюминиевых столовских вилок и ложек. В спальне картины разместились на топчане, служившем лежбищем гению, и на каких-то прикрученных к стене дээсповых полках, что заставило потесниться все его вещи от трусов до зимней куртки. И только плащ, тоже, разумеется, зимний, горделиво свисал с единственного торчащего из стены гвоздя.
- А что у вас вон в той комнате? – спросила девушка, вернувшись в салон из спальни, где закончила осмотр импровизированной выставки, и указала на вторую дверь, уводящую из салона – не слева от входа, как это было со спальней, а справа.
- Мастерская, - ответил Йошуа . – Там - незаконченная картина.
- А можно посмотреть? – накинулась на него Двора.
- Дуракам пол-работы не показывают, - вякнул я, но она провела по мне взглядом так, будто это не ее глаза прозрачные, а я прозрачный.  
    Йошуа пожал плечами и мы, все трое, вошли в мастерскую.
    Это был Он. Шомрон.
    Контуром шли две горы – Благословения и Проклятия - с Городом между ними. Гора Благословения была воистину горой Благословения, окрашенная в тот зеленовато-розоватый оттенок, которого, может, и не бывает в жизни, а если и бывает то лишь иногда, в те предутренние мгновения, когда первые лучи солнца проникают на небеса, нет, даже пожалуй в то редкие часы, когда рассветное небо напоминает рассыпанную радугу, нет, опять не то, - когда резко переведешь взгляд с юного деревца на юно-рассветное небо, и еще стоящая у тебя в глазах свежая зелень первого мешается со свежей розовостью второго. А вот гора Проклятия была мертва. Даже ровные квадраты лесопосадок были безжизненными и напоминали каре зеленых жандармов, построенных для отправки на подавление волнений. А все остальное – и рыже-бурые камни, и дорога, и постройки – все носило какой-то свинцовый оттенок.
    Город же выглядел очень реалистично – нагромождения белых многоэтажных домов... что-то было странное в этих домах. Я вгляделся в их чернеющие окна и почему-то настежь распахнутые двери, и понял – дома были пусты. Но это не была пустота смерти, пустота уничтожения – это была пустота ожидания. Город ждал нас.
 *    *    *
 Вот и дождался своего часа бывший белый вентилятор, с которого я не стирал пыль с тех пор, как запузыривал его на таймере на пару часиков в прошлый жаркий Йом-Кипур.
    Я включил его – он не пошевелился. Я зажег свет. Три его лопасти – две сверху, одна посередине внизу - напоминали два больших уха и одну маленькую морду доброй серой собаки, например, Гоши. Казалось, они приклеены к воздуху.
    Вспомнив, что он у меня с придурью, я выкрутил до отказа движок и  лопасти медленно поплыли, не гоняя воздух, а скорее радуя глаз вечным движением. При этом движок стрекотал, а лопасти как-то натужно кряхтели и стонали. Потом они забегали все быстрее и быстрее и, через несколько минут закрутились как сумасшедшие.
    Ну, так-то лучше, а то майку выжимать можно, и подушка вся – будто на нее вылили чашку холодного чая, в который, когда он еще был горячим, вместо сахара по ошибке насыпали соль и размешали.
    Почему я ворочаюсь второй час? Ведь мы всего-то два дня знакомы! Но сейчас я так ясно вижу вместе всех нас троих – меня, Двору и моего отпрыска – что хоть тут же хватай мешок и дуй в Москву за Михаилом Романычем.
    Вдруг мой взгляд упал на Гошкину миску. Странно. Перед тем, как улечься, я снова смешал ему “Догли” c витаминизированным фаршем, и он отправился есть, а я отправился спать. А вот теперь я увидел, что ни черта он не поел – выел этот фарш, да и то не полностью.
   - Гоша, что с тобой? – спросил я. – Тебе опять нехорошо?
    Он печально посмотрел на меня, но подниматься с линолеума не стал. Я подошел к нему, присел рядом на корточки, взял его под подбородок и оттянул нижнюю губу. Опухоль посередине нижней челюсти выросла , и зубы торчали вкривь и вкось.
   - Гоша, пошли погуляем, - предложил я.
    Магическое слово никак не подействовало на пса. Он положил голову мне на руки и тяжело вздохнул.
    Инерция оптимизма вынесла и выбросила меня к фразе : “Ладно, завтра позвоню Инне”.   
    Действительно, что паниковать? Вчера он ел. Сейчас вроде все-таки тоже фарша поел, хотя и чуть-чуть. Ну, не совсем хорошо себя чувствует – так ведь это еще долго будет. Рак  победить - не шутка. С этой мыслью я взял сигарету и вышел в черный ночной воздух, возврашаясь к мечтам о Дворе. И вдруг с ужасом обнаружил, что бормочу себе под нос:
   ...И так же, как в жизни каждый,
      Любовь ты встретишь однажды.
       С тобою, как ты, отважно
       Сквозь бури она пройдет...
     Меня прошиб холодный пот. Вот, значит, как? Значит, жила бы страна родная, и нету других забот? А сердце, значит, в тревожную даль зовет? Значит, ко всему, от чего меня тошнило в Совдепии, я пришел здесь в Израиле! Ничего себе итог –  та тошнотворная трескотня, над которой ржал всю жизнь, под старость стала моей. Да здравствует религиозный сионизм – светлое будущее всего еврейства, а за ним и человечества!
Как же меня занесло в такое болото?! Ведь начиналось так невинно. Мы были первыми за две тысячи лет, у кого еврейская рулетка вызвала не страх, а азарт.

За пятнадцать дней до. 3 тамуза.  13 июня 940
    Еврейская рулетка! Только один был период в истории Изгнания, когда наш народ отдыхал от этой игры – Катастрофа. Тогда не было одинокого патрона в барабане. Барабан был заряжен весь. А и то – почему бы и нет? Не получается у евреев жить нормальной человеческой жизнью. Еврей не может не гореть. Не знаю, с чем сравнить наш мир – с поездом, с самолетом, с кораблем?  Знаю только, что когда евреи отказываются быть горючим в Его топке, они становятся горючим в топке крематориев. Либо огонь Служения, либо огонь уничтожения. Третьего не дано. 
       Размышляя над всем этим, я сижу в своей желтой уже изрядно запылившейся будочке и пью ананасовый нектар ”Спринг”. Мимо окошка проплывает знакомая белая рубашка в полоску.
- Игорь!
- Привет, а я тебя ищу.
- Что-то случилось?
Гагаринская улыбка поползла к глазам.
- Я увольняюсь.
- Что вдруг?
- Он мне опять недоплатил. Смотри, я прихожу на работу в семь часов. Так?
-  Так.
- Перерыв начинается в час тридцать. Так?
- Так, - ответил  я голосом быковского кота Базилио в тот момент, когда его обсчитывала санаевская лиса Алиса.
- И еще полчаса убирать. Получается семь рабочих часов. Так?
- Так.     
- Открываем в четыре и работаем до половины седьмого. Так?
- Так.
- И еще полчаса, чтобы опять же все убрать.  После обеда полчаса и вечером полчаса – час?
 - Час.
- Так вот за этот час он мне не платит. Говорит,  не можешь все убрать во время работы магазина – твое дело. А как я могу убирать, когда полно посетителей.
Я вытащил пелефон:
      - Говори номер Дамари.
    Дамари выслушал претензии на моем изящном иврите, а затем сказал:
      - Смотри, я понимаю, что все сделать за рабочие часы невозможно. Но если я буду платить за количество, сколько бы он ни выработал, то ему будет выгоден не результат, а количество часов, при этом работу захочется растягивать. Я пошел по другому пути. Я плачу ему почасово за девять с половиной часов, причем плачу много. Плачу по двадцать два шекеля в час. Условие – чтобы все было сделано.
      Во время подобных разборок я себя чувствую, как тот рав, к которому двое поссорившихся обращаются с просьбой решить их спор, а он говорит сначала одному: “ Ты прав “, а потом и другому: “ И ты прав “. Когда жена ему говорит, что это бред, что не могут оба быть правы, он отвечает ей: “Ты тоже права”.
Кое–как я объяснил Игорю позицию Дамари. Он мне ответил:
- Я все это уже слышал. Смотри, что  в газете нашел.
Мне на руку упала вырезка из “Успеха” или     “Infomarket”а. “Для работы в охрану приглашаются олимы и туристы (Тут я подумал: горе стране, которую охраняют иностранные туристы). Заработки высокие. Звоните... “
 -  Я звонил, - взволнованно произнес Игорь. – Двадцать восемь шекелей в час .
 - Врут, - успокоил я его. – В чем-нибудь да надуют. Не может быть для иностранцев заработка двадцать восемь.
- Ты думаешь?
 Он с тревогой посмотрел на меня .
- Знаю.
 Игорек приуныл. Мне он верил .
 - Слушай , - решился я его отвлечь . – А ведь Йошуа   все–таки ходил туда.
- Куда “туда ”?
- Ну, туда, молиться, ты помнишь, в субботу вечером ?
 - А куда он в субботу вечером должен был идти молиться ?
 - Да не в субботу молиться, а в субботу мы говорили.
 - О чем?
 - Ну, помнишь, ты приходил .
 - Ну… - он поморщил лоб, и складка побежала под челкой, как трещина в иссохшейся земле.
 - Ну, и Йошуа говорил, что собирается идти в лес молиться .
 - Что–то не помню, - пробормотал он. – Знаешь, все эти ваши молитвы меня интересуют,  как… Ну так что, ходил он в этот лес?
 *    *    *
   Первое утро, как я не ходил в лес до рассвета, а уже насколько лучше себя чувствовал оттого, что выспался. Исчезла тяжесть в башке, сопровождавшая меня, оказывается, все эти дни, - я только сейчас заметил. Исчезло ощущение, будто я смотрю на мир сквозь мутный кусок плексиглаза.
Над будочкой нависла тень. Неужели террорист? Нет, Йосеф Гофштейн. Лапища лезет за пазуху и выкладывает передо мной белый пакет с какими-то коробками.
    - ?
- Инна, ветеринар, велела передать, - говорит Йосеф и исчезает.
 Я раскрыл коробки. Там лежали шприцы. Здоровенные медицинские шприцы. Ничего не понимая, я позвонил Инне.
- Скажите, Рувен, ведь Гоша снова стал плохо есть? – сказала Инна, услышав мой вопрос.
  Увы, я подтвердил.
- А будет еще хуже. Про “догли” можете забыть. Что же касается питания, которое я прислала... боюсь, сегодня к вечеру он откажется и от него. Тогда возьмите шприц, отпилите от него ту часть, куда вставляется игла, и вспрыскивайте Гоше фарщ  прямо в глотку.
 - Инна, - растерянно произнес я. – Так что, он еще не пошел на поправку?
       В трубке покантовалось молчание, а затем раздался Иннин голос:
       - Сделаем все, что можно.
         Это прозвучало, как смертный приговор. Некоторое время я сидел оглушенный, а затем...
Тр-р-р-р-р! Г-споди, когда я уже эту пищалку заменю на Моцарта, Бетховена или еще какого–нибудь, по словам анекдотного нового русского, “ крутого чувака , который, прикинь, пишет музыку для наших мобильников “?
Я нажал SND . На экранчике какой–то незнакомый номер. Начинается с ноль пять один . Значит, компания “Пелефон”.        
 - Алло, Рувен ?
  - Да, кто это ?
 - Здравствуйте, это Шмулик.
 - Кто-кто?
 - Шмулик  Судаи. Ну, которому вы жизнь спасли, убив араба.
 - А, Шмулик! Ну как ты? Как себя чувствуешь?
 - Я ничего. В основном лежу. Иногда на кресле катаюсь. Мне только сегодня принесли пелефон, я сразу же позвонил в школу, узнал Ваш номер и вот звоню вам.
 - Спасибо.
 - Это вам спасибо, Рувен! Спасибо вам за все. Вы самый отважный, самый храбрый, самый хороший человек на свете.                                                                                                                           
- Ну, думаю, если поискать с собаками, можно найти и лучше. Цвику с Ноамом я все-таки не уберег.
  На секунду телефон провалился в молчание, а потом снова вырос голосок Шмулика.
 - Вашей вины здесь нет никакой.
  Я не стал с ним спорить в первую очередь потому, что был полностью согласен. И ограда, которая выросла вокруг школы за несколько дней, прошедших после убийства – ярчайшее тому доказательство.
    Я невольно оторвал глаза от столика и через расчерченное проволочной решеткой окошко взглянул на металлические  прутья, которыми теперь наша ешива была огорожена подобно большой клетке или маленькому концлагерю.
 - Рувен, - послышалось из пелефона, руку с которым я ненароком опустил. – Рувен!
 - Да, я слушаю. – Я снова поднес моторолу к уху.         
 - Рувен, зачем вы сказали, что террориста убил рав Ави. (В ешивах, в отличие от обычных религиозных школ, где к учителю обращаются “Аморе!” всем учителям говорят «рав»). Ведь тогда, на площадке нас спасли именно вы! Вы его отвлекли на себя.
- Так то на площадке, - сказал я, чувствуя, что у меня портится настроение.
  - А потом? - не унимался Шмулик. – Он нас не стал добивать, побежал за вами. А дальше? Кто его убил? Вы или рав Ави?
  - По очереди, сказал я. - Один убивал, другой кофе пил. Потом наоборот.
 *    *    *
Я пил кофе и курил, когда ко мне ввалился Йошуа .
- Все в порядке. - объявил он. – Зашел к Дворе в офис. Дождался, когда посетители
Выйдут. Все рассказал.
Я представил себе Дворину реакцию. Когда он рассказал ей о том, что за нами охотятся арабы, она , небось, ахнула. Потом, когда он рассказал, что и мы в свою очередь охотимся за арабами, она взглянула на него, затем - мысленно – на меня и охнула. Потом, когда он сообщил ей, что мы подозревали в ней же арабскую шпионку, наша с ней любовь, так и не состоявшись, окончательно ухнула. И, наконец, когда он ей предложил сотрудничать с нами, она, разумеется, “эхнула ”, то есть мысленно воскликнула: “Эх, где наше не пропадало!”. И вслух добавила: «Чего сделать надо?»
Из рассказа Йошуа выяснилось, что примерно так все оно и было. Более того, вдохновленная ролью шерлокхолмсши или пуарихи (О существовании миссис Марпл и Каменской Рувен или забыл или понятия не имеет). Дворочка тут же залезла в журнал посещаемости и выяснила , кто кроме нее мог быть в офисе оба раза, когда Иошуа приходил обсуждать свою грядущую поездку. Учитывались лишь те, кто были на работе и в тот и в другой день, а таких нашлось лишь двое – вышеупомянутый лысый и некто Аммос Гольдберг  из Кфар-Сабы. Он убежденный левый и прославился следующим монологом, который произнес на каком-то торжественном вечере в присутствии рава Ишува:
« Вы тянете нас воевать за ваши так называемые святые места. При этом вы  внаглую врете, будто вас волнует безопасность нашей страны. Ну так уйдем с Западного берега, построим стену, через которую террористы не смогут перелезть - вот и будет вам безопасность. «Нет! – говорите вы, забыв, что только что разглагольствовали о безопасности. – Пусть будет террор, пусть гибнут дети, лишь бы мы с этого холма могли наслаждаться видом на наш древний Город, на гору Благословения и на гору Проклятия». Да не стоят эти ваши кучки “святой” Земли жизни хотя бы одного ребенка, хотя бы одной капли крови.»
- То, что он с такими взглядами работает у поселенцев, наводит на странные мысли. И опять же если поселенцы – такое зло, то в борьбе с ними все средства хороши.
Йошуа посмотрел на меня сочувственно.
- Рувен, ты парень - хаваль аль азман! Я очень тебя люблю. Но ты не израильтянин.
-?
- Ну... не коренной израильтянин, не  сабра.
 - «Русим масрихим абайта», да? (Вонючие русские, убирайтесь домой!) – спросил я, ошарашенный тем, что даже в самом лучшем из них, в религиозном, в поселенце таится…
- Да нет… - поморщился он, - ты не понимаешь психологии израильтян. Особенно левых. Израильтянин может продавать оружие ХАМАСу. Он может подвозить арабов на место теракта. Он может как угодно помогать врагу. Но все - за деньги. Ни один «шааломахшавник» или мерецник никогда не будет сотрудничать с террористами из идеологических соображений. Он будет выходить на совместные с арабами демонстрации. Он будет требовать, чтобы этих самых террористов освободили. Он будет на митингах называть солдат и поселенцев нацистами. Он будет призывать к бойкоту товаров, произведенных на территориях. Но он не станет, исходя из политических взглядов, помогать убийству евреев – даже поселенцев. У нас из-за принципов не предают. Предают люди без принципов.
- По твоей логике получается, что именно Гольдберг и не может быть их агентом. Уточняем формулу. Вместо «поселенцы исключены», «поселенцы и левые исключены».
Йошуа заржал.
- Как бы то ни было, - продолжал я, - давай все-таки продумаем еще одну провокацию и проверим и Гольдберга и этого лысого.
- Давай! - радостно закивал, тряся кисточкой, Йошуа . – Двореле предложила то же самое.
   Ах вот как! Уже «Двореле»? Резвый темп, Йошуа . А как же невеста? Не говоря уже о друге.
Кстати, в этот момент я догадался, откуда у нее такое имя – не мама же с папой в России назвали ее Дворой. Она такая же Двора, как и я Рувен. Да Верка она! А в Израиле имя чуть - чуть видоизменила.
- Что она предложила?
- Мы придумываем провокацию. Она бросает наживку этим двум.
   - «Уважаемые сотрудники. У меня к вам экстренное сообщение. Йошуа и Рувен едут на перекресток “Городок” картошки купить.»
    - Ну, зачем уж так?
   - А как?  
   - Господа, вам не надоело?
Мы оба подпрыгнули, я – сидя, Йошуа – стоя. Шалом хохотал, скрестив длинные  ноги, прислонясь к дверному косяку. Мы вопросительно смотрели на него откуда , мол, ты, прелестное дитя?  Прелестное дитя присело на краешек стола и заговорило.
 - Надеюсь, вас не шокирует, что я на столе? Или, быть может, вы на него кладете святые книги? Ну так вот, я тут стою уже минут десять, слушаю ахинею, которую ты, Рувен, несешь и удивляюсь одному - насколько же у вас обоих - трафаретное мышление! Ловушка – раз, ловушка – два, теперь – ловушка –   три. Честное слово, вы зациклились на ловушках, вы ни о чем, кроме ловушек, не хотите думать, при этом не понимая, что любая ловушка может разоблачить не их, а вас.     
    - А что же делать? – выдохнул Йошуа .
    - Устройте еще одну выставку работ Иошуа, только не на квартире, а в “мерказ а пайc”. Почему бы вашему агенту арабов, если он в принципе существует, на нее не пойти, коль скоро он там может затеряться и послушать, о чем говорит Йошуа с остальными, или  наоборот, завязать с ним контакты. Но это лишь начало - дальше нужно сделать шаг, который их спровоцирует и при том не будет выглядеть, как провокация.
Слово «провокация» он для убедительности добавил по-русски.
  - Какой? – спросил я.
  Шалом вздохнул.
     - Мы должны их расшевелить, ошарашить, вынудить на какие–то действия .
    Как первые лучи рассвета шарят по вершинам гор, а затем, нащупав что–то, точно иглы одноразовых шприцов, проникают под кожу ночи и вспрыскивают свет, так же  в мою кору
головного мозга пошла откуда-то инъекция прозрения. Знал ли Шалом ответ заранее, когда ставил вопрос? Это мне до сих пор неизвестно. Шалом парень отчаянный, но предложить такое другому человеку он бы вряд ли решился. А ведь ответ лежал на поверхности. Заставить их зашевелиться, менять направление всего? Да нет ничего проще! Вы охотитесь за Ави Турджеманом - так нате, вашего брата завалил не он, а я! Ваши дальнейшие действия? Кого бы вы не завалили, второй скажет – ошибочка вышла. А с другой стороны, и на провокацию не похоже. Правда, страшно. Одно дело сидеть у входа в ущелье или в лес, наставив дуло автомата на тропку, а другое – стать потенциальной мишенью, даже не зная, кто стрелок .
 Итак, «некто в сером» начнет метаться между мной и Ави. И он же занимается Иошуа. Тут–то он себя и выдаст. Шансов много, но не сто из ста. Весь план с моим саморазоблачением, как убийцы араба, построен на опять же весьма вероятном, но не сверхдостоверном предположении, что « некто в сером» действует в одиночку. Потому что засечь мы сможем лишь если один  и тот же будет разрабатывать и меня, и Ави   и Иошуа . Такого легко вычислить – он всюду суется. А вдруг их двое? Один занимается одним, второй – другим. Как нам тогда отделить их от десятков людей, с которыми мы просто общаемся. Кроме того, да же если он один, он может добить одного, а затем заняться вторым. Меня не устраивало чтобы этой первой жертвой стал бы Йошуа . И знаете, альтернативный вариант мне тоже не нравился.
Я сидел за покрытым бурыми солнышками металлическим столиком. Йошуа и Шалом стояли. Я тоже встал. Бунт на корабле? Пусть будет бунт на корабле.
- Ребята, - сказал я. – Я понимаю, что должен донести до всех окружающих, и в первую очередь до сотрудников Совета поселений, что террориста убил не Турджеман, а я. Но я этого делать не буду.

           ЗА ПЯТНАДЦАТЬ ДНЕЙ ДО. 2030
- Не буду есть, - в сотый раз сказал Гоша и отвернулся к  стене.
И в сотый раз, раздвинув ему челюсти, я впрыснул в открывшуюся пропасть фарш, которым накачал шприц с отпиленным концом. А затем все мои усилия пошли прахом, потому что Гошу затрясло в конвульсиях и вырвало.
- Что делать! – сказала Инна, когда я ей в отчаянии позвонил. – Эта гадость, которая сидит у него в опухоли, разносится по всему организму. Сейчас дайте ему отдохнуть, а утром еще раз попробуйте покормить.
   Гоша окинул комнату мутным взглядом, сделал несколько неверных шагов в угол, рухнул,  как бревно и через несколько минут густо захрапел.
    В это момент раздалось:
 - Атраа ! Атра-а! (Тревога)                      
  Разбуженные шафаны серыми ночными комками во тьме запрыгали по скалам, которых чуть ли не на каждой улице Ишува в изобилии.
  - “ Атраа! Атраа!” - завизжала сирена, проносясь по улицам, тревожа сердца жителей Ишува.
А за ней голос в рупор: «Внимание! Внимание! Объявляется тревога. Просьба закрыть окна и выключить свет. Внимание! Внимание! Объявляется тревога. Просьба закрыть окна и двери и выключить свет. »
Одновременно с этим снова пискливо застрекотал мой пелефон.
 - Алло!
   - Рувен? Здравствуйте, это говорит Ирина!
 Как сказал Маяк, приятно русскому с русским обняться. Ну почему я так редко бываю в гостях у Давида с Ирой? Хорошие ребята, свои во всех отношениях. По-своему мне близки
религиозные, и по-своему – “русские”. Но кто может мне быть ближе, чем религиозные “русские”.     
    - Да, Ирочка.
    - У нас объявляется тревога.
  Ира – одна из работниц секректариата Ишува, которым поручено обзванивать народ, когда объявляется «атраа» -  тревога. 
 - Ирочка, это действительно  тревога или держим порох сухим?
 - Сообщили, что вышел террорист в сторону одного из поселений. Какого – пока не известно. Просят закрыть окна, две…
 - …ри, выключить свет. Это я уже слышал. Как я узнаю, что отбой ?
 - Слушайте радио «Ишув» . Девяносто семь целых пять десятых.
  Сирена, доехав до самого верха, возвращается сюда : « - Ааааааааа! Атра-ааааааааа! Ар –
рааабы! Ар – рааабы! ».  Гошка не пошевелился.
  Дверь я запру, а свет гасить или на окна натягивать трисы не собираюсь. Привыкаешь ко всему, включая эти самые тревоги.
 В первый раз, помнится, пошла пальба и я, как дурак, прилип к окну со своим “эм – шестнадцать”, готовый «сражаться до последней капли крови». Но сейчас уже пятая или шестая « атраа» . Да пошли они к черту! Нервы себе еще портить.
  Мне мало проблем? Нет, я не говорю о несчастиях, вроде Гошкиной болезни или  
ситуации с Михаилом Романычем. Но сегодня произошло нечто совсем мерзкое – я предал себя. Я  проявил трусость, редкую трусость, фактически предал Йошуа . Я знаю это и ничего не могу с собой сделать. Там, на баскетбольной площадке и после, в эшкубите, все было проще и легче. А сейчас… Страх перед проклятым призраком – он непреодолим. В башку лезли аналогии. Этнографические. Американские негры – сильные, смелые бойцы, которые при этом панически боятся духов, привидений и прочих дорогих гостей. Исторические – из недавней истории. Евреи–Герои Советского Союза, которые проявляли чудеса мужества в бою, а потом, обделавшись, поливали грязью свой народ на антисемитских пресс-конферециях, размиллионенных экранами телевизоров.
 На баскетбольной площадке было легче. В лесу ночью было легче. Там я был охотником. Здесь – в ужасе от того, что могу стать дичью. А Йошуа ? Ему каково изо дня в день себя такой вот дичью чувствовать? И что, можно подумать, я ему хотя бы раз посочувствовал? А ведь даже, если бы мое публичное признание не принесло никаких практических результатов, может быть, стоило бы его сделать уже хотя бы из солидарности с Йошуа . Хотя бы чтобы он не чувствовал себя таким одиноким. Я начал просить Вс-вышнего, чтобы дал мне сил
  поступить достойно. Шалом, вот кто мне нужен! Я взял автомат и пошел к Шалому. Гошку оставил дома. Он так спит, что его ни один араб не тронет. Станут они шуметь! 
 У Шалома все было без вывертов. Окна задраили наглухо, так что через них ни один лучик электрического света не мог пробиться. Даже на техническом балконе, как впоследствии оказалось, щель между рамами была проложена полотенцем и со стороны создавалось впечатление, что дом пуст, убивать в нем некого, будете проходить мимо, дорогие террористы – проходите.
 Я постучал. Шалом ни одним словом не обмолвился о нашей размолвке. Нет так нет. Это мое право. Он приветствовал меня традиционным “ Здравствуй, таварыш! Ест у тэбя что–то курыт? “
   “Курыт” у меня оказалось, мы прошли в кухню, где и закурили, не зажигая свет, несмотря на то, что окна были затянуты трисами.
   Я не ожидал, что Шалом с такой серьезностью будет принимать меры безопасности. Это меня ободрило – если он сам, в отличие от многих безрассудных и легкомысленных поселенцев, проявляет осторожность, может быть, и к моему малодушию отнесется снисходительно.
 - Шалом, - сказал я, - ты считаешь, что я должен сказать, что это я убил араба?
 - Я не вправе считать, что ты кому-то что–то должен.
 - Но если я не скажу, ты меня осудишь?
 - В Пиркей авот сказано: “Не осуждай другого, пока не окажешься на его месте.” «Нэ осудждай!»
   - Хорошо, а как бы ты поступил на моем месте?
 - Откуда я знаю? Разве это я палил арабу в брюхо из “ беретты”.
 - Шалом, мы друзья. Почему ты увиливаешь?
 - Рувен, я уже все сказал тогда в будке. Извини, в общем-то, сказал, не подумав. То, что я предложил, мне показалось целесообразным, но это требует много …
  - Мужества, да? Это ты хочешь сказать? Мужества, которого у меня нет?!
  Из комнаты на мой крик, как таракашки из щелей, начали сползаться дети. Курносая, в маму, Мирьям молча обняла меня. Ее мордаха, словно напрокат взятая у какой–нибудь среднерусской деревенской девочки, была мне где–то на уровне пояса. Рядом стоял Авраам. Лицом он больше всего напоминал главного четвероногого героя мультфильма “101 далматинец”. Та же смесь доброты, печали и вопроса – вечного вопроса, который всегда сквозит во взгляде собак и евреев.
    - Дети, идите в салон, нам с Рувеном поговорить надо, - прошелестел отец, и мелкоту утянуло.
    - Странные ситуации бывают в жизни, - сказал Шалом. – Представь, тихий вечер где-то в Польше, ну, скажем, летом сорок второго. В своем кресле перед камином сидит с трубкой какой-нибудь господин. Пан Ковальский. Внезапно слышится стук в дверь. Пан идет открывать. На пороге стоит еврейский мальчик лет десяти... Как быть пану? Если он спрячет мальчика, немцы могут убить его самого. А если не спрячет, вытолкнет в темноту, скажет: “Иди отсюда, грязный еврей!” – в этом случае немцы скорее всего убьют мальчишку. Что делать господину Ковальскому в этой ситуации? Он уже не может оставаться просто человеком. Ему придется стать либо подонком, либо героем. Спрячет – герой. Не спрячет – подлец.                       
-  Ты хочешь сказать, у меня в точности такая же ситуация?
- У тебя? – он загасил окурок о пепельницу и улыбнулся. – У тебя ситуация прямо противоположная. Не скажешь – не подлец. Скажешь – не герой.
- Папа, мама, скорее сюда!
    Мы влетели в салон и подскочили к открытой фортке.
    За окном грохотал бой. Над домом пролетали – кстати, довольно медленно – малиново-красные снаряды, выпущенные то ли из танка, то ли из пушки, и улетали в сторону вади, подползавшего к Ишуву с севера. Несколько перелетело – случайно или нарочно – через вади. Они угодили в поросший сухой травою склон, увенчивающийся могилой какого-то арабского шейха – белым кубиком с полуразвалившимся и продолжающим разваливаться   куполом. Трава послушно загорелась, и вскоре перед нами, как в цирке вспыхнуло огненное  кольцо, обрамлявшее беспробудную черноту. Кольцо это, разумеется, росло и росло, и чернота заглатывала всё новое и новое пространство, пока, наконец, туда не прибыла специальная команда – полтора десятка суетливых фигурок. Тут мы воочию увидели иллюстрацию к преданию о том, как Моше записывал Тору, когда перед его взором растекалось белое пламя экрана, а по этому экрану бежали буквы из черного пламени. А потом пожарные справились с работой, и всё погасло.
Но не затихло. Танки, пушки, пулеметы, минометы и автоматы продолжали грохотать, причем, похоже, только наши. У меня возникло сильное и, как впоследствие выяснилось, несправедливое подозрение, что в вади и окрестностях никого нет, и что наши палят для острастки.
      Но тут нам показали второй акт – пошли хлопки, и над землею зависли ракеты. Тьма приобрела желтый оттенок, и мир показался старенькой фотографией с салюта Победы. Снова – и каждый раз октавою ниже – вступили сначала автоматы, потом пулеметы и затем минометы. А в такт им, словно еще какие-то автоматические огнестрелы, новые действующие лица – вертолеты. Пока небо над вади прокручивалось в их мясорубках, мы отошли от окна, зажгли свет – все равно уже скоро тревогу отменят - и уселись в кресла.
       Прямо напротив меня оказалась картина – на фоне Храма портрет первосвященника с «урим ветумим» на груди. Глаза его были чуть прикрыты, лоб украшал «циц» - изящная золотая пластина, на голове тюрбан-не тюрбан, а какой-то белый пирог или коврига с четырьмя голубыми полосками. При этом на первосвященнике был надет балахон, тоже голубой. «Урим ветумим» представляли собой квадрат красной материи, на котором в четыре горизонтальных ряда и три вертикальных располагались самоцветы, испускающие лучи. Квадрат этот крепился на золотых ремешках, разбегающихся от его уголков к плечам и поясу. На самоцветах, как известно, были выгравированы имена двенадцати племен Израиля. В древние времена, когда народ вопрошал о чем-то Вс-вышнего, буквы светились в определенном порядке, давая ответ. Нижнюю часть тела первосвященника прикрывал подол балахона, на котором висели золотые колокольчики. Когда их владелец входил в Святая Святых, они должны были предупреждающе звонить, дабы напоминать ему, пред Кем он предстал.   
     Браха принесла кофе. Я, как истый россиянин, взял “нес“ с молоком. Шалом, как истый израильтянин, взял “боц”, то бишь молотый. В здешнем исполнении – гадость ужасная. Ладно, они б еще его в турочках варили! Так нет же, просто заливают кипятком и пьют. Тьфу!
-Значит, ты считаешь,  мне не хватает мужества... – безнадежно произнес я.
    - Мужества? –откликнулся Шалом. - Знаешь, у меня нечто подобное было во время Войны Судного дня, на Голанах. Я ведь участвовал в знаменитой танковой битве.
      Кто не знает про эту битву, когда наши, при соотношении сил – один танк против пяти, сдерживали натиск сирийцев?! В случае победы последних с государством Израиль было бы покончено, а его население отправилось бы за предыдущими шестью миллионами. Я слышал, что Шалом еще девятнадцатилетним парнем принимал участие в этом сражении, но он сам никогда мне об этом не рассказывал.
    - Я был единственный религиозный среди экипажа. Ну и страшно же было. Представь – едешь, а из темноты на тебя – дуло. Здоровое, черное, круглое! Командир орет : “Огонь!”, а ему в ответ : “Не выходит, заело!”. И страх - будто тебя кто-то ледяной рукой за мошонку хватает, и снова : “Огонь!” И опять : “Заело!” И ребята мне : “Шалом, молись!” Я вслух “Шма, Исраэль!” – и полным текстом. Они-то никто дальше двух первых строчек не знают. А горло - спирает. Но ведь надо, чтобы голос звучал твердо, чтобы видели, что мы, религиозные ничего не боимся. Иначе – “хилюль а-шем”. А что у меня внутри – это наш с Б-гом маленький секрет.
Шалом замолчал. Я сидел в тишине, ожидая когда же он, наконец-то, соблаговолит продолжить свое повествование, пока, наконец, не сообразил, что он уже сказал все, что интересует его самого, а что интересует меня, его не интересует. Ну ничего, дорогой, когда я буду тебе “Курочку рябу” пересказывать, как раз на “хвостиком махнула” и остановлюсь.
    - Ну и...- не выдержал я.
   - Что “ну и”? – осведомился Шалом.
   - Пушка-то ваша по танку сирийскому в конце концов долбанула?
   - А, пушка? Конечно, долбанула. Куда она денется? Видишь, я-то жив!
   - Шалом, а сколько ты к тому времени уже был в стране?
   - Три года.
    - Три года? А тшуву когда сделал?
   - Сразу, как приехал. У меня еще с родителями проблемы были - они только вот что шиву по мне не сидели, когда я кипу надел.
   - А как они вообще решились сюда из Америки приехать?
   - Антишемиют, - ответил Шалом на иврите. И добавил по-английски, -Antisemitism.
   - Как, у вас тоже? – удивился я, поскольку, тридцать с лишним лет живя в аду, всё это время почему-то верил, что на противоположном конце земли обязательно должен быть рай.
   - Да я уже в три года у родителей спрашивал что такое “кайк”!– почти   с гордостью объявил он.
   - И что же это такое? – поинтересовался я.
   - Жьжид, - употребил Шалом еще одно знакомое русское слово, произнеся его примерно так же, как, помнится, делал это Лев Леонидыч из “Ракового Корпуса”.
    Я заржал и поведал другу о том, как воскресник в многоквартирном доме в Орехово выпал на православную Пасху, и из всех жильцов подъезда единственный, кто взял в руки грабли, лопату и что там еще давали, был я, к тому времени, отмеченному большой алией в Израиль и драпом в
Америку, единственный нехристь в нашем подъезде. За что и удостоился от кого-то из особо просвещенных соседей ласкового : “Ты у нас, Ромка, шабас-жид.”
   - Увы, у меня все было гораздо грустнее, - мрачно отозвался Шалом. – В первом-втором классе редкая перемена обходилась без того, что бы мне сзади на спину не прикалывали бумажку с этим самым словом. Позже выясняли, зачем я распял Христа. Когда мне было лет десять, местные хулиганы, окружив меня где-нибудь в углу, вслух сокрушались, что Гитлер не доделал своей работы, оставив, к примеру, таких, как я, в живых. “Меня там не было!” – восклицал Артур Хэмптон, давая мне такого тычка под ребра, что я сгибался под углом девяносто градусов.   Я упросил маму перевести меня в другую школу. Там было немного получше, но... как бы это сказать... дома я себя и там не чувствовал. А потом случилась эта история.
     - Какая история?
    Шалом вздохнул и начал свой рассказ.
    - Ее звали Дженнифер. Волосы у нее были белые, почти как у альбиноса, но альбиносы уродливые, а в ней все было красиво.
   - Прямо по  Чехову, - пробормотал я.
   - Что? – переспросил Шалом.
   - Ничего, - ответил я, и Шалом продолжил :
   - Да, значит ярко-белые волосы волнами, зеленые глаза. Представляешь, какое сочетание? После вечера танцев гуляли мы с ней всю ночь, приэтом, разумеется, целовались взахлеб, и я уже закидывал удочки –  нам ведь было почти по шестнадцать – как насчет того, чтобы слиться в Б-жественном экстазе, а она загадочно отвечала, что следующим вечером ждет меня на берегу моря, на пляже в такое-то время, у такой-то лагуны. “И вообще, - прошептала она, - ты, море и закат вместе...”
    Шалом якорем опустился на дно своих воспоминаний, и салон переполнился тишиной. Я потихонечку начал дремать и грезить.
 - На следующий день, - неожиданно продолжил Шалом, сосредоточенно раскуривая сигарету, которую он без спроса вытащил из моей пачки, – я в положенный час, не помню уже в какой, явился в положенное место на берег моря. Понимаешь, когда живешь среди гоев,  желательно, назначая свидание, выяснить, не принадлежит ли твоя...- он употребил английское,
не помню уже откуда известное мне, выпускнику советской безъязыковой школы, старомодное слово “sweetheart” которое я мысленно перевел кондовым русским “дроля” – не принадлежит ли твоя дроля к нацистской организации. Короче, явилось трое, а  мои руки и ноги, несмотря на их длину, совершенно не были в те времена приспособлены к тому, чтобы ломать аналогичные орудия у ближнего своего. И ты знаешь, в том, как меня били, чувствовалось некое противоречие. С одной стороны, явно прорисовывалась конечная цель, с другой стороны - стремление продлить удовольствие. Так, например, одному, высокому с густыми черными усами, двое других так и не дали ударить меня ногой по кадыку. Он плюнул и перешел к атаке на яйца, чтобы, как он выразился, больше не плодились. Судя по содержимому моей семьи, это ему и его друзьям также   не очень удалось. Сыграло свою роль в моем спасении и то, что они были хорошо подогреты спиртным и отпихивали друг друга, сражаясь за право нанести решающий удар. И тут на пляже невесть откуда появилась компания негров. В принципе, будь мои палачи потрезвее, они бы, конечно же, сориентировались в ситуации,  поскольку негры в массе своей уже научились различать, где бледнолицый брат а где, как выразился автор хрестоматийного “Гайаваты”, “Б-гом проклятое племя”. Так вот, по логике вещей, растолкуй мои палачи неграм, какую святую миссию они выполняют, последних вполне можно было бы подключить к борьбе против общего врага. Но это были не просто антисемиты, а нацисты. Да еще и пьяные. Одна реплика, брошенная в адрес негров, и боевые действия переместились на несколько метров в сторону от меня... Знаешь, мы не зря в Пурим прославляем Харбону.
Рабаним говорят, что из каких бы соображений человек ни спас тебя, надо благодарить его до конца жизни. Поэтому, хотя и не шибко веря излияниям ухаживающих за мной спасителей в негритянской трущобе, я знал, что их послал Вс-вышний, и этого было достаточно. Впрочем, строго говоря, и Дженифер с ее друзьями тоже послал мне Вс-вышний. Коль скоро я сам не собирался возвращаться к своему народу, пришлось чуток подтолкнуть.
      Родители нашли меня с полицией через два дня. Та же полиция не захотела открывать дела, сказали: “Нет свидетелей. Ваш сын принимал участие в пьяной драке”. И тогда я произнес главное слово: “Израиль”. Здесь я и к Торе вернулся – как понимаешь, было с чего – и спортом начал заниматься, но дело вот в чем: иногда думаю, не случись этой истории, так вот и смотрел бы я из-за океана, как народ мой сражается за свое существование. Смотрел бы и прятался.
- А так оказался в эпицентре борьбы за приход Машиаха, - усмехнулся я.
    - Уже не в эпицентре, - серьезно ответил Шалом. – Эпицентр немного сместился.
     - То есть?
    - Рувен, - сказал Шалом. – Ты работаешь в “Шомроне”, у тебя перед глазами дети. С другой стороны тебе под пятьдесят.
    - Мне со всех сторон под пятьдесят, - вставил я.
    - Со всех сторон, - согласился Шалом и продолжал. – Тебе под пятьдесят, следовательно, в шестидесятых-семидесятых тебе было...
    - Мы заложим эти данные в компьютер, - сказал я. - Дальше, пожалуйста.
- Так вот дальше. Чем объяснить, что ребята в “Шомроне”, да и другие юные поселенцы, носят длинные волосы точь-в-точь по моде шестидесятых-семидесятых. Харейдим – ни в коем
случае. Светские, правда, отпускают иногда волосы, но, как правило, они либо оквадрачивают себе голову, либо изображают из них щетку зубьями вверх. Ну, еще порою косички носят. А вот когда я гляжу на наших ребят, чувствую себя опять семилетним – как будто передо мной компания моих старших братьев с друзьями.
    - Понятно, - ответил я и достал сигарету. – Можно закурить?
    - Нет, - кивнул он. – Продолжай.
    - Спасибо, - сказал я, щелкнул зажигалкой и сладко затянулся.
     - Пошли на улицу. Я тоже покурю, -заявил Шалом, и мы, взяв автоматы, вышли под свечение ракет, под рокотание вертолетов, под мифические или реальные пули террористов.
- Скажи, кто у вас в Америке в те времена носил длинные волосы?
      - Да кто только не носил – и хиппи, и анархисты, и просто левые всех мастей, а еще те, кто были против войны во Вьетнаме, пацифисты всякие, короче, все.
- Не все, а все, кто был против. Причем, учти, что таких, плюс им сочувствующих в стране было большинство, а революции так и не произошло.
- Видимо, потому, что все знали, чего они не хотят, а вот чего хотят...
- Именно. Ответы были разные, но это не важно. Длинные волосы это не униформа ответа, это униформа вопроса. Почему мы так живем? Зачем мы так живем? Правильно ли мы живем? Понятно, что неправильно – люди никогда не жили правильно – может, только в годы царствования Шломо. Отсюда – вопрос – всегда протест.
- Ну, а сейчас?
- А сейчас... Знаешь, я плохо знаком и со светской молодежью и с харейдимной. Но,  похоже, и там и там с вопросами туго. А у наших ребят ... у них есть Вера с большой буквы, но нет веры с маленькой.
Этого бедняга не понял, и мне пришлось пояснить, что я имею в виду не иврит, где все буквы равны, и нет таких, которые равнее, а русский или, скажем, английский, в котором, насколько мне, убогому, известно, существует понятие”big letter”.
    - Capital letter, - поправил меня Шалом, и я продолжал:
    - Так вот, эти ребята верят своим отцам и не верят – и в плане религии, и в плане человеческих отношений, и в плане поселенчества. А знаешь, почему не верят? Потому, что мы сами себе не верим. Жизнь нас пообтесала.
- И это поселенцы, - задумчиво сказал Шалом, - Что же говорить об остальном мире?
 - Понимаешь, “иври” означает “перешедший” от “лаавор”, “перейти”. Обычно это понимают, так, что, дескать, весь мир на одном берегу, на одном краю пропасти, а еврейский народ – на другом. Но ведь еврейский народ это не “иври”, это “ам исраэль”. А ”иври ” – это индивидуальный еврей. Вот и получается, что настоящий еврей должен в чем-то встать в оппозицию не только ко всему миру, но и к своей общине. В определенном смысле он должен быть по одну сторону пропасти, а весь мир, включая его отца с матерью, по другую. Так что в наших поселениях растут настоящие евреи.
- Похоже, что действительно, растут, - согласился Шалом. – Но только уже не в наших поселениях. Поэтому я и говорю, что эпицентр переместился.
- Что значит «не в поселениях»?
- Понимаешь, я тут побывал на свадьбе на гиве...
- Ну и что?
- А то, что не гива это, а писга, не холм, а вершина. Истинная вершина духа.
- Красивые стихи пишешь...
- Да перестань, я серьезно. Там ребята, которые вот только-только с армии вернулись а некоторые вообще возраста ваших “шомронцев”, так они всё бросили, землю возделывают, сложили себе дом из камней и живут в нем без всякой охраны. Ночью трое в дозоре, трое спят, а потом меняются. До свадьбы там жило шесть человек – четыре одиночки и молодая семья, а теперь семь человек – три одиночки и две пары. Сейчас еще один дом строят – для семейных. Слушай, да они же халуцим, первопроходцы! Они в прямом смысле обживают землю.
    Я понял, что это, говорится для меня. Объект для подражания. В этот момент в последний раз со всей силы бабахнуло, и наступила тишина. Только ветер как-то осязаемо грохотал, будто хлопал в ладоши облаков.
Шалом вскинул голову с пингвиньим клювом и отправил свой взгляд куда-то к звездам.
    - Знаешь, - сказал он, - а ведь от нас здесь зависит всё - что будет с нами, то и со всем миром. Эти ребята – будущее Израиля.
    - А ну как сбудется мечта наших левых? Приедут солдатики, те, за которых мы так красиво молимся по субботам, побросают этих бесстрашных мальчиков и девочек в грузовички и покончат с “гваот” в двадцать четыре часа, как уже обещал Пересу Шарон.
- Что ж, значит, Израиль, а с ним и весь мир останутся без будущего.
- Перспективно.
Шалом развел руками.
- Давай надеяться на лучшее.
    Я мысленно перевел эти слова на русский и подумал, что слово “лучшее” происходит от слова “луч”. Шалом меж тем продолжал:
    - Не может народ раздавить собственное будущее! Люди ведь должны чем-то жить. “Не хлебом единым...” Если бы ты видел этих ребят! Если бы ты видел их свадьбу, их танцы – этот огонь! У нас и отдаленно ничего похожего не бывает. 
Если бы ты слышал, как они поют под гитару! Если бы поговорил с ними! Знаешь, смотришь на них, и жить хочется.
Восемнадцатое тамуза. 1640         Хочется закрыть глаза и оказаться на кухне у Шалома и попивать с ним кофе, он – «боц», я – «нес» с молоком. Но ничего этого больше уже не будет. Никогда. Шалом лежит поодаль, уткнувшись в землю птичьим носом и кровь стекает из дырки во лбу, точь-в-точь, как у моего араба.
       А виноват я. Надо же – схватить пустой рожок вместо полного! И как он там оказался?!
Передо мной начинают проплывать наши встречи с Шаломом, начиная с самой первой, когда он подхватил меня на тремпе. Тогда он потряс меня тем, что, уже доехав до поворота на наш Ишув, вдруг развернулся и поехал обратно. Зачем? Оказывается, минуты три назад  он посреди шоссе увидел черепаху, остановиться не успел или возможности не было, и теперь срочно нужно возвращаться, чтобы убрать бедняжку с дороги, пока не раздавили.  Видения сменяют друг друга, пока не возникает последнее из них - здоровенный пингвин, тая от нежности, за субботним столом возлагает своим крохам руки на голову, и, закрыв, подобно глухарю, глаза, произносит благословение.
    “Чик-чик” – раздается где-то рядом. Это переговариваются шафанчики.
     Шалома нет. До меня это еще не дошло. Иначе, наверно, я бы и сам умер. А умирать мне нельзя. Сначала надо пришить этого мерзавца. Легко сказать – “пришить”! Пока больше
шансов, что он меня пришьет. По крайней мере, он вооружен, а от моего “’эм-шестнадцать” проку теперь немногим больше, чем от рулона туалетной бумаги. Что же делать? Сидеть, ждать темноты? Так он мне это и позволит! Он-то понимает, что я безоружен. Значит, сейчас 
вылезет из своего укрытия и... Не дожидаясь этого “и” я сам резко выпрыгиваю из своего “окопа” и, скрючившись в три погибели, бросаюсь в сторону Шалома. Очередь прогрохачивает надо мной – или рядом, не разобрать – я падаю, перекатываюсь и начинаю ползти. Вот и камень! Я спасен! Хватаю шаломовский “галиль”. Ну и туша! После моего “эм-шестнадцать” он кажется мне рессорой от трактора “Беларусь”. Ну да, оружие танкистов. Спасибо еще Шалому, что когда-то показал мне, как с “галилем” обращаться. На наших-то тренировках для охранников “галиль” не учат. Вот и получается, что своими тогдашними объяснениями он сегодня мне жизнь спас.
Я в темпе осматриваю последний подарок Шалома и даю первую очередь. Неплохо. Лежа, из него стрелять даже удобно. Тяжелый, зато устойчивый. Опять же легко переводить с одиночных выстрелов на очереди. У «эм-шестнадцать» этот рычажок слева, а здесь – справа. Когда палец на спусковом крючке, чик – и готово.   
   Секира солнца, залитая алой с оттенком золота кровью, вонзается, как в плаху, в гору Проклятия, начинает погружаться в нее, утопает в ней.
  Похоже, я все-таки своей стрельбой прижал к земле этого выродка. На какие-то доли секунды наступает затишье, и я, сам не понимая зачем, протягиваю левую руку и пальцами на ощупь прикасаюсь к руке  Шалома. Она не холодная и не теплая. Она мертвая. О том, что мой друг погиб, она сообщает точнее, чем дырка во лбу. Мир рухнул. 
  Шалом. Если останусь жив, я должен буду войти в его дом, обнять его детей, сказать его жене...
    Умереть легче, но умирать нельзя. Никак нельзя. Есть еще Двора. Есть еще Михаил Романыч. Как он без меня? Б-г поможет? Конечно, поможет. Как в той притче о принцессе, жившей под крышей стоэтажной башни. Тем, кто дополз по стене до шестого этажа и сошел с дистанции, сказав: “до сотого все равно не доползти”, Он не помогает. Тех же, кто доползет да десятого, ждет лифт. Михаил Романычу я нужен. А Двора мне нужна. Все это потом. Сейчас нужно убить этого.
    В Городе под аккомпанемент очень ритмичного, очень веселого и очень усиленного динамиками пения – неужели это муэдзин такой модерновый? – бухают орудия. Над горой Проклятия оранжевые широченные ленты облаков розовеют на глазах. Окружающее небо становится малиновым.
    Сжимая в руках “галиль”, я держу на прицеле глыбу, за которой он прячется, и, не спуская с нее глаз, начинаю ползком по сантиметру продвигаться вперед, отталкиваясь ногами от камней и извиваясь хилым телом.
Шалома нет! У меня возникает желание бросить автомат и выключить реальность. Выключить этот страшный сон, в котором лежит, уткнувшись клювом в самарийскую землю, мой чудесный друг.
    По гряде скал, которая поднялась за моей спиной, с уступа на уступ скачут шафанчики. Я уже продвинулся метра на три. Расстояние между мной и им – около тридцати метров.
    Секунда передышки. Мне бы сейчас выплакать всю боль по Шалому, чтобы она не мешала мне расправиться с его убийцей, но как назло – в запасе ни слезы. И вдруг в тишине... да нет, не в тишине, а во мне, выплыв из самых потаенных глубин памяти, слышится гитарный перебор, а за ним – голос Визбора:
   “По старинной по привычке мы садимся в электрички.
   Ветвы падают с откоса и поземку теребят.
   Про метель поют колеса, только песня не про это,
   Не про лето, не про осень, про меня и про тебя.
      .........................................................................................
  Вот и вся моя отрада. Мне навстречу сосны, сосны,
  Да такие полустанки, что вообще сойти с ума.
  Вот и вся моя программа, не комедия, не драма,
  А простые снегопады – подмосковная зима.”
   
Лиловеющие в сумерках горы и трепещущие последние ласточки вдруг куда-то пропадают. Передо мной солнечная простыня снега, из которой вырастает словно вылепленная из такого же снега сверкающая белизной ель. Лишь кусочек ствола у основания выдает, что она настоящая. Под ней на снегу прорисована прозрачно-голубая тень. Такая же тень покрывает склон холма. И из него тоже проросли голубоснежные, точно искусственные, ели.
Я стряхиваю оцепенение. Сейчас завершающий рывок, самый главный, и - кто кого! Сжимаюсь, как пружина, готовая вот-вот распрямиться. Наступает выжидающая тишина, которую пробивают насквозь автоматные очереди. Пули потрошат комья глины, поддевают камни, срезают и поджигают сухие колючки справа от меня. Что за черт! Как этот гад очутился сзади?
    Я оборачиваюсь. На скалах, где только что скакали шафаны, стоят арабы.

 ЗА ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ДНЕЙ ДО. 4 ТАММУЗА. 14 ИЮНЯ. 055
  Мой араб с черными проволочными кольцами кудрей, с дыркой посередине лба... Он жив, он плачет, он просит:
- Пожалуйста ! Отпустите меня ! Ну пожалуйста! Пожалейте меня! Я жить хочу!
На лбу у него выступают капельки пота. Мелкие капельки. Бусинки. Губы дрожат. На глазах слезы. Он протягивает мне руки:
- Адон Штейнберг! Адон Штейнберг! Тэрахем алай! Пощадите меня! Не убивайте!
  Я сижу на этаком троне. На мне невесть зачем, но по сценарию сна полагающийся, костюм первосвященника. Урим ветумим играют в пинг-понг с солнцем. Но капли крови падают с них.
  А на гребне горы почему-то не с “узи” и ”эм-шестнадцать”, а с “калашами” стоят Цвика , Ноам и Шмулик. Трупы против трупа. Призраки против призрака. Но во сне они все живые, и во сне меня не смущает, что несчастного араба собираются расстреливать. В ответ на очередное “пощадите ” я гремлю:
   - Я не из тех Штейнбергов, которых вешают, я из тех Штейнбергов, которые вешают!
    Араб бухается на колени, юные палачи щелкают затворами. И... взрыв.
 *    *    *
    От этого взрыва я и проснулся, но в полной уверенности,что он мне приснился, как и всё предыдущее. А в девять утра выяснилось, что взрыв действительно был. Ночью ЦАХАЛ заблокировал все пелефоны вокруг (не представляю, как это сделали, но – факт), дождались, когда террорист будет звонить в Город, засекли, откуда звонок, а затем с вертолета по одной версии выпустили по нему ракету, а по другой  – сбросили на него связку гранат. Дорого обошлось чуваку его последнее «алло».

   
  ЗА ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ДНЕЙ ДО. 4 ТАММУЗА. 14 ИЮНЯ. 1500
   - Алло, Яаков? Ты можешь меня подменить? Что “когда”? Нет, не через двадцать пять, а через двадцать.
 Я еще раз восхитился собственной наглостью. Впрочем, Яаков всё равно заявился не через двадцать минут и даже не через двадцать пять, а через полчаса. Хорошо хоть не через сорок минут, как он предложил вначале, что на практике означало бы через час. Люблю я израильтян!
  До конца работы Совета поселений оставалось час пятнадцать. Я бежал по улицам, царапая взгляд о стены домов, покрытые каменной крошкой. Судя по их внешнему виду, отнюдь не худшей чертой которого были черные подтеки они уже много лет ждали чистки пескоструйкой. Не дождутся.
 На бегу я столь же судорожно, сколь безрезультатно думал о том, под каким предлогом я туда ворвусь и как, а также с кем, подведу разговор к своему сенсационному признанию. Первая идея, которая, когда я впоследствии вспоминал о ней, всегда потрясала меня своим идиотизмом, заключалась в следующем – я должен был выяснить, не знают ли они в Совете какого-нибудь страхового агента, поскольку араба тогда, девять дней назад, убил не Ави, а я, и за мной теперь будут охотиться арабы – вот я и решил застраховать свою жизнь на большую сумму... Мало того, что телефоны страховых обществ есть в любом справочнике, мало того, что Совет поселений с этими обществами соотносится, как имение с наводнением, от самого подобного заявления попахивало дурдомом.
 Хорошо хоть , не доходя до эшкубита, в котором находился Совет, я это понял. Вслед за тем пришло озарение. Я явился за справкой, что живу в Ишуве. А справка нужна для Налогового управления, потому, что я получаю большую премию от компании, которая ведает охраной. Пятьдесят тысяч. Тут, конечно, все смолкают, выпялив на меня глаза, и в роскошной тишине я торжественно объявляю, что премию
  получу за то, что араба застрелил я, а вовсе не Ави Турджеман.
На крыльях этой гениальной находки я влетел в Совет поселений, даже не удосужившись – конспиратор фигов – придать себе вид, более приличествующий ситуации. Впрочем, может быть именно эта подогретость на пару-тройку градусов и была как нельзя более естественной – вот, мне только что сообщили про пятьдесят тысяч, и я, окрыленный...
 Прямо напротив двери был Дворин столик. Вокруг него, повыползав из своих комнат, сгрудились все работники Совета. Лысых я там насчитал целых три штуки, а гольдбергов – не знаю. Я ведь ни разу Гольдберга не встречал.
  Увидев меня, Двора как-то странно дернулась мне навстречу, словно хотела о чем-то предупредить, но не могла потому, что вокруг были люди. Прежде, чем я успел открыть рот, она воскликнула на иврите:
    - Рувен! Как здорово, что вы пришли! У нас тут такая новость! Знаете,   кто, оказывается, убил араба, который расстрелял детей на баскетбольной площадке?       
    Дебил! Остановись! Неужели ты не видишь, что происходит что-то непонятное. Дай ей хотя бы договорить, а ты сам высказаться всегда успеешь. Но я был в амоке.
   - Знаю! – всё тем же левитановским голосом объявил я. – Это сделал я.   Ави Турджеман тут ни при чем. Это я смертельно ранил террориста.             
Последние двести (или чуть меньше) лет в русском языке бытует штамп ”немая сцена из”Ревизора”. Ну что делать, если в данном случае ничего точнее не придумаешь. По-моему кто-то из сотрудников даже ногу занес над порожком, да так она и зависла.
   - В чем дело, господа? – произнес я всё тем же...(“и все бортовые системы работают...”) невесть откуда взявшимся  и так не идущим к моему маленькому росту басом.
      - Дело в том, - пропищал откуда-то сзади один из лысых, - что полчаса  назад здесь был господин Шалом Шнайдер. Так вот, он сказал, что террориста убил он.
(...нормально!)
      Я развернулся и вышел из эшкубита.

    ЗА ТРИНАДЦАТЬ ДНЕЙ ДО. 5 ТАММУЗА. 14 ИЮНЯ. 2000
     В эшкубит, где жил Авиноам, я вошел на цыпочках. Попытки дозвониться Шалому, Йошуа и Дворе успехом не увенчались. Попробую вечером к первым двум из них зайти, а сейчас надо проведать парня. Может, смогу ему чем-нибудь помочь, а если нет, так хотя бы попробую отключиться от ситуации, которая так закрутилась, что...
  Авиноам лежал на кровати, уткнувшись лицом в подушку. Его серый стриженый затылок впитывал тусклое излучение лампочки. Вот в таком же окне я девять дней назад увидел рожу террориста. Она и сейчас  здесь замаячила, но глаза были устремлены не на меня, а на Авиноама. Туда же было направлено дуло “калаша”. Я махнул рукой, дескать, смойся. Призрак понимающе кивнул, сложил по-израильски все пять пальцев перстью вверх, что можно было понять “Одну секундочку”, а можно было - “Уйду, но на секундочку” – и зашагал прочь. На месте его патлатой головы и лба с запекшейся кровью появилась светящаяся желтая долька месяца, нацеленного рогами вверх, секирой вниз – на желтоглазые домики Ишува и несчастную нашу землю.
    Я сел на кровать к Авиноаму и провел  ладонью вверх по его стриженному затылку. Мягкая хвоя волос приятно щекотала ладонь.
    - Нет меня больше, Рувен... – прошептал он прошептал он и шмыгнул носом.
    Откуда он узнал, что это я, он ведь даже не поднимал головы?
    - Нет меня больше, Рувен. Я – у Цвики.
    - Не надо так говорить, Авиноам!
Что может быть глупее фразы “Не надо так говорить.” То есть, можно так думать, так чувствовать, так умирать. Только говорить не надо. Молчи в тряпочку.
  Внизу, в Городе запели муэдзины. Музыка их голосов волнами поплыла по долине.  И вправду красиво. Два тысячелетия мы жили среди них, и как-то сходило. А сейчас вот радуемся, когда их дома отрываются от земли и распадаются на кусочки. Потому что каждый такой удар – шаг к тому, чтобы перестали греметь взрывы в наших городах, чтобы молчаливые харедим из  “Зака” перестали собирать с мостовых по кусочках наших детей. Будь она проклята, эта война! Всех она калечит, даже тех, кто сидит у экранов телевизоров.
    - Не надо, Авиноам. Будь мужчиной.
  Еще одна глупость. Человек тебе ясно говорит, что он умер. А ты ему: “Будь мужчиной!” Можно подумать, что мужчины не умирают.
    - Подумай о Вс-вышнем, Авиноам. Он с тобой.
      Он приподнял голову. Слезы стекали с его щек, с кончика носа.
    - В том-то и дело, что Он не со мной. Отрезало. Вот как этим ножом. – Он показал на секиру месяца. - Поэтому я и говорю, что меня нет больше. Кончается связь с Ним – кончается человек. Я больше не с ним. Я с Цвикой.
    - Но Цвика -то с Ним.
    - А я – нет.

ЗА ТРИНАДЦАТЬ ДНЕЙ ДО. 5 ТАММУЗА. 14 ИЮНЯ. 2100 
Нет, Гошка не может умереть! Г-споди, сделай что-нибудь. Посмотри, какой он хороший, какой добрый, какой верный друг! Сколько раз, когда у меня подкатывало отчаянье из-за Мишки или когда я лез на стенки от одиночества или когда маялся безработицей, сколько раз бывало так – он подойдет, встанет на задние лапы, положит передние мне на плечи, лизнет в нос – дескать, держись, старина! И – легче. Не то, что бы всё хорошо, но не так безысходно. А сейчас он лежит, тяжело дышит и словно просит:
    - Когда тебе было плохо, я помогал тебе.А теперь помоги мне –мне очень плохо.
  Ну что я могу сделать? Лизнуть тебя в нос?
  Гошенька мой! Мой песик! Ты не то, что ничего не ел сегодня, ты даже ничего не пил весь день, Так нельзя.  Ты умрешь, и это будет вдвойне ужасно – во-первых, исчезнет самый прекрасный, самый умный из эрделей, когда-либо посещавших этот мир, а во-вторых, останется в одиночестве самый глупый, самый никчемный, самый замухрышистый из людей.
 Нехорошо, правда ведь, Г-споди! Я, сам того не замечая, начал разговаривать уже не с Гошкой, а вновь со Вс-вышним.
 Г-споди, посмотри - у нас в Ишуве, где все панически боятся собак (должен же быть у поселенцев хоть какой-то недостаток), где даже от щенка взрослые люди с визгом убегают, эти же взрослые катали верхом на Гоше маленьких детей. Когда я спрашивал, не страшно ли, пожимали плечами:
 - Он же как овца, - и показывали на его завитки.
 Я поставил перед Гошкой миску с водой. Гошка вздохнул:
    - Не мучай меня, дай помереть спокойно.
    - Не дам, - сказал я, набрал в неизуродованный шприц воды и, застав бедного пса врасплох, впрыснул ему в пасть. Потом еще и еще. Половина, конечно, пролилась, зато вторая половина достигла пункта назначения. Окрыленный успехом, я продолжил истязание. Несчастное животное, не в силах подняться, мотало головой, но минут через двадцать большая пластмассовая миска была пуста, а Гоша мокр с головы до подушечек лап. Ничего, не в Сибири, чай, не простудится.
    Отложив целый шприц, я взял тот, который подвергся обрезанию и начал пичкать ребенка консервами. Скормил, перемазался и начал ждать, не сблюет ли. Ура! Не сблевал. Потащил его гулять. И чуть не заплакал – настолько тяжело было смотреть, каких мук стоит ему каждый шаг. Он пару раз поднял лапку и устремил на меня свой неподражаемый говорящий взгляд:
   - Может, хватит издеваться? Всё равно ничего более существенное из меня не вылезет. Я же сегодня не жрал ни черта. 
    - Ладно, Гоша, - сказал я. – Пошли спать.
 “Старик себе заварит черный кофий,
   Чтоб справиться с проблемой мировою,
   А пес себе без всяких философий
    Завалится на лапы головою.”
  Уже засыпая, вдруг подумал – а как я в Москву поеду? Что будет с Гошкой? Обычно в таких случаях его пасли Йошуа с Шаломом, Но он-то тогда был здоров. А если до двадцатого не поправится? Как  - пусть  даже на самых близких людей - оставлять больную собаку? Ладно, посмотрим. Лишь бы Гошка был жив!    

 
ЗА ТРИНАДЦАТЬ ДНЕЙ ДО. 5 ТАММУЗА. 15 ИЮНЯ. 600
      Жив? Всю ночь (а просыпался, прислушиваясь, я по-моему, каждые пятнадцать минут) Гошкин храп давал мне безусловно положительный ответ на этот вопрос, а под утро он вдруг почему-то замолчал, и я вскочил, как ужаленный.
       Но – ура! – он был жив и даже выглядел чуть здоровее, чем вчера, так что, судя по всему, мои шприцовые старания даром не пропали. При этом он недовольно озирался – чего, мол, суетишься? Однако на улице с ним, к моей досаде, стрясся понос. Инне звонить было рано, и я на свой страх и риск слегка подкормил его. Даже умудрился угостить его чудодейственной таблеткой, от которой, впрочем, проку было, как от козла молока.
После чего помчался на молитву, а затем на работу, захватив с собою бутерброды – позавтракаю уже на месте.
 
*  *   *
ЗА ТРИНАДЦАТЬ ДНЕЙ ДО. 5 ТАММУЗА.15 ИЮНЯ 830
“На его месте должен был быть я.” Смешная фраза из “Бриллиантовой руки”. Герой Никулина, преследуемый контрабандистами, принимает на улице валяющегося пьяного за убитого и говорит: “На его месте должен был быть я”. И слышит в ответ от какой-то бабы, кажется, от управдомши: “Напьешься - будешь”
Так вот, в отличие от никулинского героя, я  с полным основанием мог сказать: “На его месте должен был быть я.” Потому, что в восемь утра...
    Впрочем, всё по порядку.                                                  
Не успел придти в “Шомрон” – звонок на пелефон. Местный болтун и сплетник  ( бывают и у нас такие, несмотря на строжайший запрет на злоязычие) Шимон:
   - Рувен! Слушай! Что же ты молчал?! Ты же, оказывается, герой!
    Откуда он узнал? Проходит двадцать минут. Звонит Марик:
   - Я всегда знал, что араба замочил ты, а не этот мароккака. Только русский мог   такое сделать.
   - А я не русский, я еврей.
   - Да пошел ты...
    Без десяти девять заявился Илан собственной персоной:
    - Рувен, вы достойный потомок Маккавеев. Я горжусь знакомством с вами.
Интересно, почему они все трое ни сном ни духом не поминают Шалома? Ну, с Мариком понятно – для него всякий, кто не говорит по-русски – марокканец, следовательно не человек. А Шимон с Иланом? Неужели до них дошел слух только обо мне, а признание Шалома затерялось?
    На сей раз ЕГО появление было особенно жутким. Свет померк. Зашевелилась бурая сухая земля, которая была видна из моего зарешеченного окна. И, вставши, он был весь покрыт этой землею, через которую проступали пятна тления. Таким я в детстве представлял себе Вия.
    В канцелярии зазвонил телефон. Посторонний звук не спас меня. Труп никуда не исчез. Он медленно вырастал из земли, сжимая в черных пальцах автомат. Снова звонок. Еще звонок. Ну да, рав Элиэзер сейчас, должно быть, на уроке, а секретарша отошла куда-то. Опять звонок. По идее мне следовало подойти, но я не мог двинуться с места.
- Возьми трубку, - прошептал я Илану. Он с какой-то непонятной радостно-взволнованной готовностью побежал к темно-коричневой дээспешной двери, а я остался один на один с земляным чудовищем, которое всё росло и росло, направляя на меня “калаш”. Я в ужасе взглянул на его лицо, на дырку во лбу и неожиданно ощутил ту самую боль, которая пронзила его, когда в этот лоб впилась моя пуля.  И страх исчез. Он оказался несовместим с жалостью. Дуло “калаша”само собой опустилось. Да и сам террорист начал таять.
Дикие вопли окончательно разогнали видение. Мимо моей будочки мчалась орда десятиклассников, вереща, как семья свиноматки-героини на первом этапе подготовки к кибуцному банкету. Их пейсики развевались на ветру.  В ответ на свой вопль “Почему не на уроке?!” я услышал радостно-многоголосое “А у нас рав Ави не приехал!” Я усмехнулся. Меня всегда умиляло, что наши дети всех без исключения учителей, вне зависимости от предмета, кличут равами. Если Ави рав, то я угол дома.
 В этот момент Илан, вытаращив глаза, выскочил из учительской с криком:
       - Терракт! Авраама Турджемана ранили!
        Двери классов-эшкубитов пораспахивались. Все начали стягиваться к учительской. Скачками приближался рав Элиэзер. Трусили учителя. Следом ползли дети.
    - Возле Перекрестка! В восемь двадцать пять! – выкрикивал Илан, как араб-продавец на базаре. – Ранение средней тяжести!
Не помог Турджеману бронежилет. А может, помог?
 - Кто звонил? Кто звонил? – бормотал рав Элиэзер, вбегая в учительскую, куда я переместился заранее, как зритель, который, купив дешевый билет на двадцать пятый ряд,  занимает свободное место на пятом.
    -  Из полиции! - прокричал Илан.
 Рав Элиэзер бросился к телефону и набрал “звездочка сорок два” – возврат к тому, кто тебе звонил.
-  Алло! Алло! Говорит директор ешивы тихонит “Шомрон”. Вы только что звонили? Что случилось?  Кто? Шустерман? Авраам Шустерман? Но он у нас не работает уже четыре года. И потом он Аарон, а не Авраам. Может, Турджеман?
 Он положил трубку.
 - Произошла ошибка! Ави Турджеман, будем надеяться, жив и здоров, хотя непонятно, почему он не приехал. Но вы, господин Мордехай, - при этих словах он повернулся к Илану – недорасслышали. Действительно ранен. Действительно на Перекрестке. И действительно в восемь двадцать пять. Только не Турджеман, а Шустерман. Странно, почему они позвонили нам. У нас действительно работал некто Шустерман, но во-первых, это было три года назад, а во-вторых, его звали не Авраам, а Аарон.
  -   Но я ведь ясно слышал, что сказали “Турджеман”! -  воскликнул Илан.
  -   Вы ошиблись, - мягко сказал рав Элиэзер. – Вы не расслышали.
    Илан пожал плечами – дескать, с равом спорить не комильфо, но я всё же не сумасшедший.
  - Ну что ж, - продолжил рав Элиэзер. – Всё равно случилась трагедия и, возможно, с человеком, которого некоторые из присутствующих знали.  Будем за него молиться.А пока – все по классам.
В этот момент вновь зазвонил телефон.
   - Снимите трубку, Рувен, - попросил рав Элиэзер.
   - Ешива тихонит “Шомрон” слушает.
   - С вами опять говорят из полиции, - раздался голос в трубке. – Извините, произошла полная путаница. Фамилия потерпевшего – Турджеман.
                   
 *    *    *
Турджеман, Шустерман... Ну и бардак у нас в стране.   Один чиновник одно имя называет, другой – другое.
 Итак, возникла новая ситуация. Вчера вечером я считался героем, но сегодня, когда Ави покоится на операционном одре, мое вчерашнее выступление выглядит грязным самозванством. Поэтому я подманил пальчиком Илана и выдал прямым текстом:
    -   Значит, так. Всё, что говорилось вчера, забудь. Араба убил Ави.
   Илан кивнул с понимающим видом.
 
 *    *    *
   Вид у Гоши был тот еще. Из своего угла он поднял голову, печально взглянул на меня и снова уронил ее на лапы. Я огляделся. Нет, из дома мой песик сегодня не выходил. Но по комнате передвигался. На полу виднелись три уже подсыхающие лужицы – две темные и одна едко-желтая. У Гошки сегодня был дважды кровавый понос и один раз его вырвало. Я чуть ли не на руках выволок его из дому и буквально заставил немножко побродить со мной вокруг дома . Вернувшись, бросился звонить звонить Инне.
   -  Попробуйте еще покормить, попоить его , - сказала она. – Будем считать, что сегодня последний шанс помочь организму. Понятно, что нужна операция, и понятно, что на фоне такого тяжелого состояния никакой операции он не выдержит. Если ему за завтрашний день станет лучше, поставлю капельницу и посмотрим, что делать. Но...
      Она запнулась.
 -   Что “но”?
 -    Рувен, не исключено, что...
 Гошенька мой!
 Вздохнув, я перешел к искусственному кормлению и поению, при этом разодрал собаке шприцем губу, и на пол начала капать кровь. Он заплакал без слез и уполз в угол, а я сидел посреди комнаты со шприцом в руках, закрыв глаза и мечтая, что вот сейчас открою глаза, ко мне подскочит живой и здоровый Гошка и лизнет меня. Потом позвонил Шалому и договорился, что в моцаэй шабат он нас с Гошкой отвезет к Инне. Подумал, что хорошо бы если бы меня там усыпили, а назад привезли здорового Гошку. Понял, что тихо свихиваюсь, и нужно срочно переключаться. Перед глазами всплыла Мишкина мордаха, и я, послушный видению, проковылял к телефону.
 -  Ой, папка, привет, как дела?
 -  Ничего, отдыхаю. Ребята разъехались.
 -  Пап, а ты смотрел “Патриот”? – и, не дожидаясь моего  неизбежного “нет” – ой, пап, такой фильм прикольный!
 -  “Прикольный” в смысле -  “смешной”?
 - Не, в смысле  - “хороший”. Прикинь, там этот патриот,  не помню, как его звали, он, короче, сначала не хотел воевать – говорит, короче, лучше один тиран в трех тысячах миль отсюда, чем три тысячи тиранов в одной миле. А они, короче, замочили его сына. А тогда он...
 -  Погоди, кто “они”?
 - Краснокафтанники. Ну вот, а он, короче,  взял детей и устроил засаду, а там у тех... Они, короче, захватили второго его сына.
 -  Краснокафтанники?
-Да.
-  А кто они такие?
Последовала пауза. Дитя было застато ( или застано... а может, захвачено?) врасплох. Ничего, пусть учится.
-   Так кто такие краснокафтанники?
-  Американцы, - с уверенностью сказал Михаил Романыч. – Или англичане, - добавил он, подумав.
    -  А все-таки – американцы или англичане?
    - Не знаю, - честно признался юный зритель.
    - А когда дело происходит?
    - Давно, - с уверенностью сказал он.
    - Точный ответ. Дело происходит в Америке?
    -  Да.
    - Индейцы есть?
    - Нет.
    - Негры есть? – продолжал я допрос.
    - Есть. Но мало.
    -  Значит, это не война между севером и югом. А англичане есть?
    -  Есть, - твердо сказал ребенок. – Англичан много.
    - Тогда это, наверно, Война за Независимость.
    - Точно! – радостно закричал он в трубку. – Война за Независимость! Они ее сами так называют!
Мишка был настолько счастлив неожиданному решению проблемы, что, казалось, еще немного – и заорет  “ура!”, а я уже готовился, когда восторги улягутся, занудно-назидательным голосом сообщить ему, что у нас в Израиле тоже была своя Война за Независимость, всё как у больших, но тут вдруг визг прервался, и ребенок к моему огорчению как-то по-деловому объявил: 
  -  Подожди, пап, в дверь звонят. Я сейчас открою.
 В трубке послышались удаляющиеся шаги. Интересно, кого досрочно черт принес? Галку или этого козла?
   - Это мама.
   - Мишенька, слушай меня внимательно. Я скоро приеду. Может  быть, на следующей неделе, может быть, через пару недель.
   - Миш, ты с кем разговариваешь?
   Это голос Галки.
    - С папой.
    - Дай мне маму, -  решительно сказал я.
     Пауза, а затем:
- Да.
“Да” в смысле “Алло”. Голос такой же каменный, как тогда, когда она велела мне больше не звонить.
     - Здравствуй, Галочка. (Как там в “Иронии судьбы”? – “Спокойно, Ипполит, спокойно!” Будь приветлив без заискивания и вообще веди себя так, будто ничего не произошло.)
      - Здравствуй.
Произнесла настолько чеканно-официально, что даже “в” между ”а” и ”с” прозвучало.
       - Галочка! – чуть-чуть игривости, как-никак приятный сюрприз. -  А я на следующей неделе приезжаю.
На том конце провода – смятение. А затем (куда делась вся ее толькочтошняя бастионность?) – жалобно так:
-  Ромочка, любимый!(Ого!) А может, не стоит ?
    “Шурик, а может, не надо?”
 - Стоит, Галочка! (“Надо, Федя, надо!”) Ведь я его отец.
  Гудки. Я еще некоторое время простоял с пустой или мертвой – уж не знаю, как лучше сказать – телефонной трубкой, словно размышляя, что с нею делать. Всё в моей жизни идет прахом. Детей, которых мне поручено охранять, убивают у меня на глазах, товарища по работе ранят вместо меня, мой четвероногий сыночек умирает от рака, а моего двуногого сыночка рвут на части отец и мать.
© Александр Казарновский
tikva2@012.net.il
0507-691073

  
Статьи
Фотографии
Ссылки
Наши авторы
Музы не молчат
Библиотека
Архив
Наши линки
Для печати
Поиск по сайту:

Подписка:

Наш e-mail
  



Hosting by Дизайн: © Studio Har Moria